Выбрать главу

Тот же автор описывает, как отобранные для квалифицированной работы военнопленные отказались работать в чертежной мастерской, после чего их заставили заниматься тяжелой работой по перетаскиванию бревен в лесу, грозящей быстрым истощением со всеми вытекающими последствиями. И только уверения солагерников в том, что в «чертежке» за некоторым малым исключением все отлынивают от работы и откровенно саботируют, убедило отказников переменить решение. Вот как в книге выглядит монолог одного из лагерных старожилов: «Я такой же русский и, смею говорить, такой же честный человек, как и вы. В свое время тоже таскал проклятые бревна. А потом оказалось, что это вовсе не нужно. Чертежка — ширма. Она создает лишь видимость нашей деятельности. На ее фоне стушевывается работа нескольких продавшихся сволочей <…>»[37]. Естественное желание идти на уловки, чтобы избежать жесточайшей эксплуатации в рабочих командах при скудном питании, не компенсирующем расход физических сил, могло также преподноситься как идеологически мотивированный саботаж.

Многие советские военнопленные жили в тяжелых условиях. При этом упоминания о любых послаблениях и доброжелательном отношении со стороны отдельных представителей лагерной администрации и охраны могли быть расценены как аргумент в пользу обвинения в предпочтении этих условий угрозе жизни и здоровью в боевой обстановке на фронте. Отсюда часто встречающиеся преувеличения «зверств» и замалчивания случаев «либерализма», стремление разубедить тех, кто считал плен легко переносимым. Не случайно своеобразным рефреном воспоминаний Л. А. Атанасяна является фраза, с которой автор и начинает свое повествование: «Только тот, кто побывал в плену у немцев, может с полным правом сказать, что он действительно познал предел человеческого страдания, предел тех физических, моральных и душевных мук, которые в силах вынести человек»[38].

Минули десятилетия, прежде чем со второй половины 1980‐х гг., когда ослабла необходимость «солидарной» защиты от упреков в предпочтении «легкой жизни» в плену фронтовым опасностям, мемуаристы заговорили о дифференцированных условиях пребывания в неволе. «Не следует всех бывших военнопленных причесывать под одну гребенку, — писал Ю. Апель. — Плен, как и сама жизнь, очень многообразен. Лагеря военнопленных сильно разнятся по своему назначению, режиму, обращению, кормежке и возможностям в них выжить. Эта сторона или особенность плена как массового явления в нашей литературе практически не нашла отражения даже в тех произведениях, которые целиком посвящены проблеме советских военнопленных»[39]. Д. Чиров, попавший на работу в крестьянское хозяйство в Австрии, уже не боится признаться, что «лучших условий <…> для военнопленных не было и быть не могло»[40]. Иным образом обстояло дело с воспоминаниями, не рассчитанными на публикацию. Н. П. Ундольский, писавший в начале 1980‐х гг. для семейного круга, мог позволить себе упомянуть о лагере в Демблине (1942): «Охрана в этом лагере состояла только из немцев, а комендант его строго запретил рукоприкладство, и не было случаев, чтобы кого из нас ударили». И далее: «К моему счастью, в Германии мне не пришлось побывать в тех лагерях, в которых издевались над пленными. Большинство немецких солдат, унтер-офицеров, вахт-майстеров и младших офицеров, которых я знал, относились так же, как и немецкие крестьяне, к нам по-человечески»[41].

Главными факторами, способствующими реабилитации, долгое время считались побеги и подпольная внутрилагерная работа.

Установка на обязанность совершения побега при малейшем ослаблении контроля со стороны охраны (без учета реальных возможностей: физического состояния, удаленности от фронта, запаса продовольствия, отношения населения, знания языка и проч.) долго порождала явно надуманные, самооправдательные пассажи. Например, А. С. Васильев описывает, как он в период пребывания в немецком плену на территории Германии был направлен из «рабочей команды» в городской госпиталь под конвоем. Затем конвойный удалился навести справки, и он остался один. «Несколько минут я стоял никем не охраняемый, — повествует А. С. Васильев, — и мог бы спокойно уйти, убежать, скрыться <…> „Свобода!“ Может быть, еще минута-другая, и я решился бы <…>. Но вышел из домика пост, поманил меня пальцем»[42]. Похожий фрагмент встречаем в других воспоминаниях: «Я уже мог подниматься с постели, делать несколько шагов без посторонней помощи. И снова мысли о побеге овладели мной. Может быть, именно здесь я смогу их осуществить? Ведь я не в лагере, городская больница, наверное, не охраняется. Когда в палате, кроме больных, никого не было, я решил добраться до окна. Хватаясь руками за спинки коек, с трудом передвигая ноги, подошел к окну, заглянул во двор. За оградой из темного штакетника чернели мундиры полицаев: больница усиленно охранялась. Я вернулся и лег. Товарищ по койке посмотрел на меня понимающим взглядом, отвернулся к стене. Оказывается, не один я мечтал о свободе»[43].

вернуться

37

Там же. С. 63–67.

вернуться

38

Шумейко М. Ф. Указ. соч. С. 190.

вернуться

39

Апель Ю. Доходяга: воспоминания бывшего пехотинца и военнопленного (сентябрь 1943 — февраль 1945). М., 2009. С. 14.

вернуться

40

Чиров Д. Т. Средь без вести пропавших: воспоминания советского военнопленного о шталаге XVII «Б» Кремс-Гнайксендорф: 1941–1945 гг. М., 2010. С. 166–167.

вернуться

41

«…Мое четырехлетнее невольное путешествие на запад»: из воспоминаний бывшего военнопленного Н. П. Ундольского (1941–1945 гг.) // Отечественные архивы. 2022. № 1. С. 112, 116.

вернуться

42

Васильев А. С. Указ. соч. С. 49. Пост — здесь: часовой, охранник (от Posten, нем.).

вернуться

43

Друян И. Л. Клятву сдержали / Лит. обработка А. А. Костюченко. Минск, 1975. С. 46.