Сейчас он растирал длинным махровым полотенцем спину и безучастно рассматривал свои наколки в окаймленном мрамором, местами сочащимся тонкими ручейками осевшего пара зеркале напротив. Ему, как и домашним, тоже показалось, что он заметно похудел за прошедшую неделю. Щеки, глаза и живот ввалились, мышцы рук и ног стали дряблыми. Не нравился он себе. Впрочем, он не нравился себе уже давно.
Даже после получаса в хот-табе — громадной бочке, установленной в предбаннике, — ступни его все равно начинали быстро холодеть. Сегодня вода в бочке была просто кипяток.
— Надя, ты решила проверить, можно ли их сварить хотя бы «в мешочек»? — шутливо-раздраженно сказал он горничной, или домоправительнице, как ее называла его внучка, когда горничная начала заботливо растирать ему ноги каким-то своим особенным зельем, от которого пахло касторкой и дегтем. — У тебя получилось.
Надя, дородная, раскрасневшаяся женщина лет сорока пяти на вид, хотя ей было уже хорошо за пятьдесят, фыркнула со смехом, брызгая теплыми каплями пота с бровей ему на ноги:
— Скажете тоже, Евгений Тимофеич! Девушку в краску ввели…
Ему казалось порой, что этот лютый мороз просто жил у него в костях, вне зависимости от погоды, температуры воздуха и времени года. Он поселился в нем еще во время первой ходки на карагандинскую зону, на заре его тюремной и лагерной карьеры. Тогда он был обычным «мужиком», который «подковой вмерз в санный след», и ничего. Кроме как горбатиться в течение пяти лет на родимое пролетарское государство за пайку черного и миску баланды, ему не светило. Но судьба играет человеком, как он сам — костями домино. И еще тогда, по первоходу и беспределу, он с первого дня уверенно и жестко отказался от выхода в промзону. Отказался от любой работы и постепенно примкнул к отрицаловке. Каждый начальник лагеря стремится сделать свою зону «красной». Когда все зека на зоне работают, это значит, она сто процентов контролируется администрацией. С Женей ни одна зона «красной» не могла стать по определению. Начальники и «кумовья» сначала ненавидели его, но со временем зауважали. За стойкость характера. Ни в первой, ни в одной из своих следующих трех ходок Женя ни лед, ни что бы то ни было еще кайлом не ковырял. Ковыряли другие — те, кто был для этого рожден. Он был рожден для другого и всегда знал это.
Евгений Тимофеевич Симонов не любил вспоминать то время. Не любил и свои татуировки, как старую, потертую, приросшую к коже майку с выцветшими узорами. Он сам себе теперь, по его собственному шутливому признанию, напоминал помятый, потерявший блеск гжельский самовар на кривых жилистых ногах. Ноги пока слушались своего расписного туловища, но ступни постоянно мерзли, навевая малоприятные воспоминания…
Дело свое Надежда знала. Пальцы начинали отходить. Пока она растирала и массировала его ступни и икры, Симонов, закрыв глаза, лежал на спине на огромном диване-аэродроме, установленном недалеко от хот-таба. Евгений Тимофеевич любил этот устоявшийся годами банный ритуал, когда после омовения в дремучем кипятке и принятия пятидесяти грамм португальского резервного портвейна он — не римский патриций, а уважаемый московский «вор в законе» Женя Книжник — мог, как космонавт, сделав два шага по поверхности Луны, сразу приземлиться всем телом на свой аэродром и забыться в руках этой простой, милой и сильной деревенской женщины с простым и надежным именем — Надежда. Которую он взял в дом из деревни совсем юной и которая теперь, после смерти его жены Маши от скоротечного рака, стала, по существу, главной в доме, хотя пока еще без официального статуса.
Погоняло Книжник прикипело к теперь уже восьмидесятичетырехлетнему Евгению Тимофеевичу на второй зоне, где он оказался за недоказанное, по его мнению и «по ходу», преднамеренное убийство. И где он, сильный и умный не по годам зэк, сразу подмял под себя всех мужиков, сук, бакланов и прочих блатных после смерти легендарного Алика Одессита, который умудрился сыграть в ящик прямо на зоне за месяц до того, как должен был откинуться. В результате стремительного «военного переворота» с небольшими, допустимыми в то время и в тех местах человеческими жертвами Женька Штырь, как назывался тогда Симонов, стал исполняющим обязанности смотрящего, да так и остался им до конца срока, который матерому убийце скостили за хорошее поведение и идеальный порядок на зоне.
В своем теплом углу барака, за махровой занавеской, новоиспеченный пахан принимал гостей — зэков и вохровцев, включая «кума» и папу (начальника лагеря), — с книгой в руке. Евгений Тимофеевич — как скоро стали называть его люди с кокардами на фуражках и звездочками на погонах — не кидал понтов. Он просто патологически любил читать. Правильным зэкам зона предоставляет много свободного времени, и за свою семилетнюю отсидку Симонов успел проштудировать всю лагерную библиотеку — от Флобера и Майн Рида до Маркса и Энгельса. Где-то в середине этого долгого срока Женька Штырь выпал в осадок и растворился без следа, а на его месте возник и утвердился Женя Книжник. Когда не осведомленные в подробностях биографии пахана социально близкие осторожно интересовались, не родственник ли он часом автору «Жди меня, и я вернусь…», Евгений Тимофеевич отвечал застенчиво и односложно, будто что-то скрывал: «Нет», — но хорошо его знавшие видели, что сам вопрос ему приятен.