Да, вероятно, это так, думает Шеннон. Только так можно принять то, что он видел в Италии. Только так объяснишь то чудовищное глумление, свидетелем которого ему пришлось стать. Он рассказывает об этом дону Педро, когда они идут домой. По обеим сторонам дороги виднеются открытые винные погреба с маленькими дверками, сквозь которые улетучиваются испарения влажной земли, известняковых стен, вина.
— Мне кажется, будто я все это вижу. Они волокли по улице человека, который издевался над ними, как хотел, и гноил их в тюрьме. Они волокли его по земле именем закона и произносили те же громкие фразы, которые произносил когда-то он сам… Его притащили к дому, где он жил, и повесили на фонаре, который торчал из степы. А затем решили сорвать с пес каменную доску со словами благодарности, которую когда-то сам велел им прибить. В доме оставались только служанка и его мать, слепая старуха. Какой-то человек приставил к степе лестницу и стал молотком сбивать плиту. Услышав стук, старуха вышла на балкон и, почти перегнувшись через перила, пыталась дотянуться до того, кто посмел тронуть доску. Толпа визжала, старуха верещала и гримасничала. Труп ее сына болтался на фонаре, но она не могла его увидеть. Мужчина продолжал стучать молотком. Наконец доска поддалась, и тут кто-то крикнул: «Давайте прикончим старуху!» Она чуть было не свалилась. Все затихли. Человек, стоявший на лестнице уже с доской в руках, крикнул старухе: «Ну что, бабка, не дала нам спять, а?» — и начал спускаться вниз, громко смеясь. Люди вокруг тоже захохотали, у дома собралась толпа зевак. Служанке удалось втолкнуть старуху в комнату и закрыть балкон. Остались только пятно на стене и на потеху толпе повешенный. Это было дико, чудовищно, смешно… но удивительно по-человечески, — заключил Шеннон.
— Да, «по-человечески» — это не только благодушно, сочувственно, преданно… — подхватил дон Педро. — Это еще и все самое худшее, прямо противоположное. Вот почему настоящий человек может впитывать достоинство из любых корней: и ядовитых, и плодоносных.
Подойдя к дому, дон Педро здоровается с торговкой, которая развозит глиняную посуду на маленькой повозке и продает или обменивает на старье и железный лом. Себастьяна, поторговавшись, покупает у нее кувшин.
В тот же вечер Шеннон, дон Педро и Сесилия втроем сидят на солнышке. В неподвижном воздухе до них доносится мерный стук веялок. Проходит вереница мулов и ослов, нагруженных мякиной и золотистым зерном. Река сверкает среди вязов и тополей, скрываясь за холмом. Солнце прячется за розовато-перламутровым облаком; постепенно небо становится желтым, пурпурным, темно-лиловым и, наконец, затухает. Почти рядом с двух одуванчиков взлетают ввысь их белые шапки. Стадо черных и белых овец устало бредет по жнивью.
Доп Педро и Шеннон возвращаются к прерванной беседе: для Шеннона это очень важно, а дону Педро, привыкшему к одиночеству, приятно разговаривать с достойным собеседником. Они говорят о «человеческом» — самом главном для дона Педро.
— Я убежден, — повторяет он, — что человек — это мера всех вещей, как сказал древний философ. Но теперь очень модно забывать о нем, хоронить его под грудой разных вещей. Он должен путешествовать с фотоаппаратом, чтобы все снимать; он места себе не находит, если у него нет счета в банке или шикарного автомобиля; он готов доконать себя, только бы приобрести титулы, посты, ордена, разный хлам, лишь бы о нем напечатали в газете… А ведь должно быть наоборот: вещи должны служить человеку.
— Да, это верно. Слишком много вещей окружает пас, — соглашается Шеннон. — Возможно, сплавщики потому такие настоящие, что неприхотливы. И потому же бедные всегда ближе к правде, чем богатые.
Доп Педро уже готов согласиться, это слишком очевидно, но почему-то колеблется, и голос его едва дрожит. Едва-едва! Не будь беседа столь неторопливой, никто бы этого не заметил.
— Так-то оно так, но… Помню одну светскую даму… весьма утонченную… Она не могла обойтись без тысячи разных безделушек: перчаток, носовых платков, зонтиков… И такие изысканные манеры… Но она была великолепна.
Вместе они пытаются разобраться, в чем тут дело. Шеннон почтительно подсказывает, — он заметил, сколь деликатного вопроса касается, — что, вероятно, дама была бы еще прекраснее на картине, ибо она, как художник, творила самое себя.