— Вам бы понравилось и многое другое… Вы здесь одна, с двумя стариками… Девушке в вашем возрасте…
— О чем вы? — Она смотрит на него изумленными, непонимающими глазами. — Ах, да: пикники, кино, танцы… Все это выеденного яйца не стоит. Мне хорошо здесь с дедушкой. Он очень добрый! Иногда, правда, он говорит о непонятных вещах, но я все равно с удовольствием слушаю.
Они спускаются вниз по другому оврагу, пересохшей теснине. Щебечет птица на одиноком вязе — единственном дереве на залитом солнцем холме. Если посмотреть вверх, видны лишь зеленая ветка да голубое небо. Дрожат темно-зеленые листья с желтыми прожилками. Эти и видит Сесилия, пока молчит, — вблизи зеленое, трепетное, преходящее, а дальше — голубое, нетленное, вечное.
— Знаете?.. — вдруг говорит она. — Когда у меня уже не будет дедушки, я постригусь в монахини…
И Шеннон чувствует, как сгущается в воздухе исходящий от нее аромат, а она торопится предупредить его:
— Ради бога, не говорите дедушке! Он огорчится!
— Не скажу, — обещает Шеннон серьезно и добавляет: — Пусть это будет нашей тайной.
Девушка еще больше краснеет и опускает голову.
Позже, немного поразмыслив, Шеннон все же приходит к выводу, что должен рассказать об этом дону Педро.
— Ничего удивительного, — грустно говорит идальго. — Я предчувствовал, вернее, ждал этого. Что еще могло взбрести в голову бедной девочке с ее нежной душой, если она учится в монастырской школе? Я с удовольствием отдал бы се в другую школу, но здесь только эта… Я тешил себя надеждой, — посмотрел он вдруг прямо в лицо Шеннону, — когда вы к нам попали. Она ведь сразу влюбилась в вас!
— Дои Педро, я бы почувствовал… — начинает Шеннон, испытывая неловкость и желая оправдаться.
— Знаю, знаю, вы не виноваты… Но как вы могли не заметить? Ну конечно, вы думали о другой! Я и это увидел!.. И все же я питаю иллюзию: было бы так прекрасно умереть подле вас двоих… Правда, мне пришлось быстро с ней распроститься. Вы пришли сюда не за любовью. Еще одно чудачество старика!
— Нет, я не влюблен в Сесилию, — говорит Шеннон. И, видя, как огорчился дон Педро, добавляет: — Конечно, это невежливо с моей стороны. Я уверен, что был бы счастлив с вашей внучкой. Чем больше я ее узнаю, тем больше ценю. Рядом с ней все так просто!
— Да, — вздыхает дон Педро, — но это совсем другое.
Шеннон молча соглашается с ним, и старик порывисто продолжает:
— Любовь — это совсем другое. Я хочу вам кое-что рассказать, и сейчас самое подходящее время.
Он ведет Шеннона в свою комнату. Она совсем как келья: стены так белы, что сперва не замечаешь ни этажерки с книгами, ни железной кровати, ни старого кресла, ни старинного стола красного дерева, ни единственной роскоши — куста лимона. Хозяин достает ключ и открывает ящик. В нем ничего нет, кроме маленькой картины в рамке черного дерева. Он показывает ее Шеннону, словно дорогую реликвию. Картина — в духе Мане, а изображена на ней улыбающаяся женщина в саду, на фоне маков, с осиной талией, в зеленом платье с черной отделкой и с зонтиком, тоже зеленым. Она красива, изысканна, очень лукава. С обратной стороны на дощечке сделана надпись: «A Perico, mon âme, pour toujours. Solange»{Перико, моему любимому, навсегда. Соланж (франц.).}.
— Она произносила Перико, — говорит дон Педро, — Перико… Почему я вам все это рассказываю? Наверное, потому, что вы уйдете и никогда не вернетесь… Смешно, не так ли? Посвятить жизнь портрету. Если бы меня призвали в Иностранный легион, я мог бы умереть в четырнадцатом… Как это горько — всех пережить! Рушатся семьи, точно Замки, и непонятно, почему еще стоит одна полу-развалившаяся башня… Да, мне следовало бы исчезнуть, когда исчезли сюртук и цилиндр…
Пока старик благоговейно прячет портрет в стол, Шеннон с уважением произносит:
— Что сталось бы тогда с Сесилией?
— Да, у нее никого нет, кроме меня. Но иногда я задаюсь вопросом: не причиняю ли ей вред вместо пользы? Достаточно ли хорошо воспитываю ее? Ведь я не современен.
— Ну что вы, дон Педро, — прерывает его Шеннон убежденно. — Вы соответствуете любому времени. Нет, этого мало! Никто никогда не говорил мне того, что сказали вы. Вы настоящий человек. Вот вы — «в сюртуке», как вы изволили выразиться, а благодаря вам я увидел дальше, чем видел до сих пор; вы меня опередили… Знаете, я много думал о вас в тот день и вспомнил случай, который всегда привожу, когда слышу, как проповедуют насилие под предлогом охраны традиций. Вот Гойя, испанец из испанцев, никакой велеречивый традиционалист не превзойдет его в этом! И все же он понимал новый европейских дух, занесенный сюда французами, и умер в изгнании.