Верхняя дорога, прямая и широкая, прорезала, не жалея, татарские деревни, виноградники и сады. Деревни еще не пристроились к дороге, словно не заросли рубцы. Зато те, что жили у нижней, теперь значительно опустевшей дороги, остались как бы не у дел. Все, кроме приезжих, были недовольны.
Говорили мало — наговорились вчера. Когда проехали Гурзуф, Ахмет вдруг спросил:
— Коля, а ты чего в Ялте потерял?
— Ничего. — Коля было задремал, привалившись к Андрею.
— Я еду в Ялту по делу, Андрей по делу. А ты почему без дела?
— Отдохнуть хочу, проветриться… Вечером приглашаю. Познакомлю с дамами.
— Ротшильду некуда деть миллион, — сказал Ахмет. — Давай лучше я его в дело вложу.
— В восемь у гостиницы «Мариано», — сказал Беккер. — Форма одежды — выходная.
— Я не смогу, я на службе, — сказал Ахмет.
Дорога стала оживленней. Приближались к Ялте.
У Массандры съехали вниз, почти к самому морю. Среди виноградников мелькали татарские домики.
Ахмет высадил Андрея у порта.
Андрей пошел не вверх, а по берегу моря, вдоль подпорной стенки за портом. Он смотрел на пароходики и шхуны. Далеко по морю шел миноносец. Андрей когда-то хотел стать гардемарином.
Затем он свернул от моря вверх. Сразу, за первым же поворотом, стало жарче, ветерок не мог одолеть подъема. Андрей остановился и поглядел на экипажи на набережной. В порт входил пароход.
Зеленая, вогнутая, грандиозная, подобная театральному занавесу стена Ай-Петри превращала Ялту в бело-розовую бахрому, лежавшую там, где занавес касался моря.
И тогда Андрей радостно понял: он вернулся. Он и не подозревал о существовании в себе этой радости, а если она возникала в подсознании, гнал ее, стыдясь.
Наверху, замыкая кривую улочку, возникла над темной зеленью черепичная крыша белого дома.
Андрей не был у Сергея Серафимовича больше года, а казалось, что ушел отсюда только вчера. Незыблемость, постоянство этого дома выражались не в стенах или даже растениях сада — они виделись Андрею в деталях, словно он снова, через годы, поглядел на знакомую картинку волшебного фонаря, изображающую ялтинскую набережную с извозчиком, едущим мимо гостиницы «Франция», и той же дамой в черной шляпе, сидящей у чугунной решетки, что отделяет набережную от моря.
Прежде чем одолеть последний крутой подъем улички, Андрей, уморившись, поставил чемодан на плоский камень. Он уже знал, что сейчас в щель под воротами протиснется белый мохнатый Филька и помчится к нему, вертя хвостом так, что хвост станет подобен пропеллеру летящего аэроплана.
Филька выскочил из-под ворот, подбежал к Андрею и принялся прыгать вокруг, стараясь дотянуться языком до лица гостя. Ввиду малого своего размера допрыгнуть он не мог, бил передними лапами по пряжке гимназического ремня и заливался, лаял так, что звенело в ушах. Андрей подобрал чемодан и пошел к калитке. Он знал, что калитка сейчас растворится и в ней появится Глаша, темно-рыжая, белокожая, несмотря на то что весь день проводила на воздухе, налитая здоровьем и спокойным весельем. И скажет…
Калитка распахнулась. Глаша стояла в ней, держа в руке миску с размоченным хлебом, которым кормила кур.
— Андрюша, — пропела она. — Счастье-то какое!
Если тетя Маня Андрея любила, потому что ей больше некого было любить и именно он был центром и смыслом ее жизни, то Глаша видела Андрея, дай Бог, раз в год, но каждая новая встреча начиналась так, словно Андрей вышел на минутку, но даже это минутное расставание для нее — искреннее горе.
Глашу Андрей помнил с раннего детства — когда мать умерла, ему было три годика, и потому он не был уверен, воспоминания о женских белых руках и нежной ласке — воспоминание ли это о руках матери или Глаши, которая тогда была совсем еще юной девушкой, младше, наверное, чем Андрей сегодня. Но за пятнадцать лет, прошедшие с тех пор, она почти не изменилась — только стала статной и даже царственной, если в доме были посторонние. А для своих осталась прежняя Глаша — юбка подобрана, чтобы не испачкать подол в хозяйственной беготне, икры крепкие, ступни широкие, все налитое, круглое, все выпуклости тела норовят разорвать ситцевое платье. Андрей подозревал, что Глаша сожительствует с отчимом, но ревности не испытывал и обиды тоже. Мать умерла слишком давно, и отчим — свободный человек.