Выбрать главу

Длинновязый Немилов иссяк за десяток минут, на излете успев обвинить непролазного пономаря в саботаже, повелел не снимать телефон и готовить приличное случаю опроверженье, — здесь сглотнувший все прежнее Глодышев разоблачился: но о чем вы, позвольте? что прикажете опровергать? — раздраженный Немилов, воняя ментоловым ртом, снова вскинулся: оговорите, что жестокость убийства была, так сказать, приукрашена, а число злоключений подобного рода как в соседних районах, так в целом по области многозначительно меньше, чем заявлено в материале Чистовой, составленном… как там, со слов… чьих там слов… — закопался в газете, — слов сотрудников органов внутренних дел, пожелавших остаться неназванными. Совершившие будут наказаны как никогда! Вы о матери, черти, подумали, нет, когда это поставили в номер? В двадцать пятую мать отвезли с опознания, рот-перерот! Вы еще и об этом напишете, может? Валяйте, чего же! Пономарь отключил слуховую прищепку, зарылся один в сено статики. Платьев, платьевские прихлебатели, нефтедержец Стасенко с татарским водилой Домиром при мелькающей тухлой ухмылке были кухонным стойким налетом и винным пятном в пиджаке, «Колокольня» же высилась всепобедительно и преподобно над городом, о котором он знал больше всех вместе взятых подонков и пильщиков из исполкома, инвалидов войны с чаепитиями при ДК, отделения КПРФ на Рогожской, коммунально делившего офис с ловчилами из «Гербалайфа», заседателей загса и хранителей краеведческого их музеума, предстающего среднему визитеру свалкой ткацких станков и избитых батрацких лаптей. Кто из них знал о юноше с солнечным именем Гелий, уроженце центральных дворов, что свернул себе шею, гуляя бессмысленно глинистым берегом у Солдатского прудика на территории брошенной части, и теперь проступал желатиновым снимком в осеннее время над квадратной военной водой? о промышленной ртути, подсунутой мужу в домашние тапки злодейкой женой? Кто, как не пономарь, мог бы выложить перед всевышней комиссией список всех позалеченных зря в только что вспоминавшемся замом Немиловым двадцать пятом психическом стационаре с девяносто четвертого по девяносто седьмой, скромный, но обстоятельный лист с именами врачей и обширною росписью всех назначений и принятых мер? Слово Глодышева было тысячекратно весомей их туфтовых речовок, спускаемых по телефону в убогий «Маяк», трескотни совещаний, на которых он сам имел счастье-несчастье присутствовать, пока мэр не извергнул его из когорты допущенных, чепушатины постановлений, отписок по общеподъездным петициям и сусальнейших дайджестов встреч с избирателями. Перебежчик с есенинских мест, он возник здесь по распределенью из Литинститута и в начальные годы заведовал литературною частью в востребованном драмтеатре; ссылка в область саднила, подсоленная прирастающим разуверением в собственных силах — накануне дипломных событий подкинули на день тетрадку с Губановым и прилежащими, и его колченогую придурь, попытки заигрывать с Клюевым или Клычковым, опалила отрыжка халдейской печи, — но низина, в которую он был введен, оказалась небезблагодатна, звериста и рыбна; партактив был вменяем, прохожий народ недалек и приветлив, вечера глубоки, зимы сыры, трамваи румяны, городской пивзавод разливал высший сорт; худсоветы вершились нахрапом, зал рукоплескал и тащил георгины — они делали честное дело, добротную в общем халтуру, искупая отдачей и темпами ввода скудость местных актерских работ, нищету реквизита и сорванный пафос. Все они знали лучшие сцены, большую игру, были в курсе Вампилова и Петрушевской, но давно разомлевшая Млынь не просила о большем, не думала и не ждала, и начальник литчасти легко пропитался всеобщим раствором, этим сговором против попыток исправить судьбу: он тянул тепловатое полусухое у колонны буфета, неизменно-приятно кивая знакомым, заговаривал с мнущимися институтками и чумичками из медучилища, все же воспринимавшими его кем-то вроде рабочего сцены и смущавшимся глодышевским обхожденьем, сокровенным мерцанием речи и глазами большого художника. Его прежнее сердце стесала московская девочка Лиза с художественного перевода, и теперь он несмело отращивал новое в той же груди, нежилой и большой, как ночной стадион. Он считал отходившую молодость мелкой издевкой, продолжал топотать двумя пальцами по пишмашинке, начал много курить, изучил переплет и глинтвейн, закатился в Загорск и неближнюю Оптину, ничего для себя не открыв; вывез полколлектива на полулегальный показ непонятного «Зеркала» в пансионат под Звенигородом, дочитался окольно до Ремизова и «Метрополя», в то же время успев промелькнуть в правоверной «Москве» деревенскою повестью, неприятной ему самому, и в итоге решил замереть и прерваться; подался глубже в лес — без ружья, но с ножом, щекоча себя мыслью о встрече под вечер с лихими подростками при стальных самопальных кастетах и велосипедных цепях, — уползти перемолотым-непобежденным в направленье окраинного жилмассива, как былой рисовальщик подсолнухов, но в шумящих лесах с ним таки не сцепился ни пеший, ни конный; опускался, поскальзываясь, в затяжные ложбины окопов — и земля отзывалась, брала в свою мокрую горсть — до текстильного Млынска война не дошла, но кольцо окруженья Москвы замыкалось по замыслу здесь, и солдатские жены долбили лопатами лес, осыпаемые подрывными листовками, — зависал в тополях или кленах, затылок задрав, но не знал, как промолвить; выхо