Поокрепнув словесно и выстроив будто бы почерк, Птицын сам сообщил в «Колокольню» письмом о собачьем убийстве в деповской постройке за Третьим мостом: шляясь с кем-то из ушлых стрелков с АЗС, выбивавших по сотне за дачный сезон, он набрел на стоянку излюбленных Глодышевым беззаконных посконников: эти были размашисты и очевидно привычны к торопкой резне, наследившей в траве и развалах горячей жэдэшной щебенки. Три подгнившие башки, обретенные в будке скворечной из-под списанного за скончанием здесь сообщения стрелочника, пошатнули захожего Птицына: безотчетно нахватанный из передач об уловках подъемлющих голову сатанаилов, он до времени связывал случай в депо с неуклонным восходом их черного солнца, объяснявшего много надежней иных озарений подобного плана недород, и Чечню, и большие мытарства рубля. Мама перехватила составленный Птицыным текст накануне отсылки, и, хотя его общий уклон показался ей в целом похвальным — обвинительный голос взметался, карающе чист, возвещая о приступе мерзкого всем тьмопоклонничества, — Птицын все-таки был принужден не спешить и прислушаться; два-три дня погодя, он, признав заблужденье, наладил другое письмо, где в воздержанных фразах, оставив начальный запал, рассказал о трехглавой находке, обнажившей в конечной одобренной версии одичание оголодавших слоев. Птицын был огорчен результатом сплошной переделки, еще более сетовал на заурядность открывшейся первопричины закланья, и тогда, уповая отмазаться от нависавшего авторства, он придумал себе Аметиста, репортера без четких моральных границ и искателя мертвых голов с пишмашинкой «Москва» и подручной замазкой. «Колокольня», однако, признала в послании классовый выговор и письмо засветила в ближайшей подборке, вивисекторски укоротив на последний абзац; мама, не поддержавшая трюк с Аметистом, про себя отмечала оммаж ее давнему перстню, поводившему дробным зрачком с безымянного пальца на левой руке. Лихолетье, учил пономарь в непременной колонке, есть нечестное имя текущего промежутка; нам пристало, покуда мы в ясном уме, если не проницать его тинистую глубину, то по мере возможности не составлять себе лишних иллюзий относительно тяжести тех испытаний, что пришлись нам на долю: мы обчищены, загнаны, дурно одеты; нищета из нас свищет, как тысяча вздорных щеглов; мы толчемся в церквях, но и в многоувечной молитве своей не умеем избегнуть щемящей нас злобы и бессовестно мрем, ожидая приема в отделе субсидий (номер 8 от марта 7-го числа); очутившись в болоте по пояс, мы ищем забраться по шею; перед общей бедой мы чудовищно разобщены и, всегдашне оскаленные в мелочах, пребываем безруко расслаблены в главном, пока кто-то не вздумает вяло раскачивать электорат и кормить наши ящики карикатурной чернушной мурой. Мы страшимся ментовских погон на углу и чиновних кряхтений в роковую минуту подачи бумаг; с содроганьем в желудке, уместным у рыночных псов, произносим фамилии столоначальствующих упырей из кадастровых служб и говнистых насмешников от жилкомиссий; отметя кибальчишество, мы натаскали своих школяров быть дружней с распальцованными одноклассниками и вмерзать в тротуар, не дерзая соваться на зебру поперек броненосца-лендровера. Постесняемся же умножать распростертую до горизонта пустыню лганья: мы не сверхновомученики, оплетенные тернием безнадеги, как мерещится к Пасхе гортаннейшим из проповедников; тем же, кто, памятуя о длящемся, как говорят, от Адама обычае ясной раздачи имен, не находит возможным утешиться мыслью о безпрозванности этой малоутешной поры, я осмелился бы предложить озорной вариант «лохолетье», лишь недавно подслушанный мною на сходе обманутых вкладчиков, заполошных, но малоподвижных людей, удивленных навеки.