Он встречал неудачника Вадика в бедном строю у отверстой земли; май вскипал в деревах, строгий воротничок удушал. Вместе с Птицыным от их класса отрядили еще двух успешных Анют, начинающих стерв и насмешниц, глядевшихся выспренне; он старался на них не смотреть и ничем не стяжать их вниманья. От «Титан-Ритуала», городской погребальной конторы, привалил занавешенный черным осадистый ПАЗ — Аметист не замедлил признать пригородный автобус из ближнего прошлого, меченного детсадовской бурой перловкой, вероломною Селенгой и рекламою бройлеров «Союзконтракта», приводившей его в совершенный восторг. Если б он только мог растолкать-добудиться усопшего Вадика, то спросил бы того, памятны ли ему отдающие честь безголовые тушки и в какие бумаги вложилось тогда Вадиково семейство. Годом выше покойного, Птицын, пока было нечего делать — стоять и смотреть, — примерялся к печали, положенной будто бы старшему брату незадавшегося человечка, от оконной погибшего рамы. Обнесенный костлявой оградкой сенцовский участок прижимался к кленовой аллее, где укладывали главврачей, милицейских начальников, недалеких районных бандитов и оставшихся без производств, но с цехами внаем управленцев. Настоятель покуда живого завода пластмасс прикопал здесь обоих наркош-сыновей: в «Ритуале» граверам назначили изобразить упокойников в летчицкой форме, сделать слепок с пропащей отцовской мечты; Птицын, знавший историю из материнских доверчивых уст, отмечал все же отсвет небесный, сообщенный художником серым глазам героиновых братьев. Здесь же неподалеку, спиной к остальным мертвецам, зеленел иудейский некрополь, развлекавший фамилиями и надгробными прихотями: выделялись геолог Карлинский, придавленный ржавого цвета естественной глыбой высотой с Аметиста, и чугунною цепью украшенное безобразно угловое пристанище прошлых аптекарей Вайнбергов. За еврейским кварталом, в просторной низине, годами копившей листву, шелушился и стаивал плоский цемент старых воинских захоронений с нечитаемыми именами не восставших из госпиталей и облезлой солдатскою матерью на голубом постаменте. Птицын-старший устроился ближе к восточному въезду, близ бетонной стены и пробитых контейнеров для отслуживших венков; Аметист помнил надписи черною краской:
EXPLOITED и пронзительную ЕЛЬЦИН ВОР, обе выполненные, было видно, одною рукой, — и считал их честней спотыкающихся эпитафий с путаньем в запятых, и тряпичных цветов, отпускаемых возле ворот, и записок об упокоенье в часовне-бытовке, помещавшейся здесь же у входа. Пшенные же кресты, насыпаемые навещателями на колеблемых столиках, воткнутых подле могил, мнились юному Птицыну благословенною выдумкой, близкой, думалось, шкуре овечьей, расстилаемой в древней ночи ханаанской Гедеоном Иероваалом из его детской Библии в грязных от скверной печати гравюрах Доре и невежливых пятнах от чайных протечек: сам цыплячий раскрас этой пайки могильной голосил о назначенном всем избавлении из гробового яйца. Удручало его лишь явленье ворон, коим Птицын ревниво отказывал в статусе горних связных: его книжка умалчивала о пустынном сидении пророка Ильи и особо влияла быличка из утра прискорбного дня в октябре, когда мама и сын, не заметя друг друга, странным током, неведомым раньше в их бедном и чистом жилье, были принесены и прижаты к балконной двери, за которой стоял на перильце в железном сиянье немигающий грач, изукрашенный инеем и плеснецой, с млечной мутью в глазах и при маково-красных сапожках; обморачиванье это длилось неясное время — мать шарахнулась первой, сын дернулся следом, отплевываясь и трясясь; папа, вышедший из дому в четверть седьмого, к тому времени был уже взыскан с земли. Взрыв, слизнувший отца и оставивший Птицына-младшего с пенсионною корочкою на бесплатный проезд, удостоился к вечеру соболезнований губернатора, чей прославленный танковый лоб плыл над областью в белом чаду торфяном и озерных туманах, и короткого отклика на федеральном канале, и, хотя имя жертвы по правилам было опущено, а рассказ главным образом шел о проломленной крыше и интриге возможного шлейфа, неразборчивым новостникам удалось убедить слабо соображавшего мальчика в том, что папа взорвался не зря. Очутившийся в ватных тисках между мамой с одной стороны и с другой — корвалольною бабушкой, занимающей кресло-кровать, Птицын стал многодумен и тих. После голых, прибитых дырявым снежком похорон мать грозилась сменять документы, все выстричь и переписать, только будут закончены нотариальные плутни; грач, пробивший в ней эту дыру, колоссально разросся в квартире, наискось положив треугольную тень с отставных антресолей до порожка на кухню. Маме виделись перья — в кастрюлях и книгах, в кошельке и карманах халата, в тазу для белья, — и вдобавок она завела обыкновенье подниматься что в будни, что по выходным не позднее шести, не давая пронырливой твари осквернить ненадежные сны, приходящие утром. Институт навязал ей безвременный отпуск: посвятить себя горю и общей приборке. Сын, согласно вдыхающий пагубный воздух кошмара, выручал мать, чем мог, и, когда та просила его обмахнуть от заразы отцовские полки или на ночь завесить квадратное ванное зеркало и воды из-под крана не пить до утра, Аметист покорялся не прекословя, признавая большую игру и во всем полагаясь на спрятанный смысл.