Я тоже несколько раз завел ключом их маленький автомобиль и под смех малышей пустил по коридору.
Но все-таки самый стоящий народ были студенты. У одного нашлась колода истрепанных карт, и они дулись в зеваку. Проигравшему повязывали на голову вафельное полотенце и водили по всем купе. Ну и хохоту было! Особенно, если зевакой оказывался парень…
Третьи сутки мчался наш поезд, и под ногами все, тряслось, скрипело, грохотало, моталось из стороны в сторону.
Временами подходили к рельсам города. Утыканные заводскими трубами, опутанные проводами, они были шумные, огромные и дышали гарью и каменным углем. Я думал, что нет выше труб, чем трубы нашего кирпичного завода. Я впервые увидел из окна вагона доменные печи и копры шахт.
Поезд мчался и мчался.
Днем в купе душила духота, и мы ехали с открытым окном. Зато ночью я не находил себе места, ежился под тоненьким одеялом, спал скорчившись и касаясь подбородком коленок. Рядом на верхней полке, расправив плечи и откинув в сторону локти, лежал на спине Борис и, конечно, крепко спал, и во всей его фигуре и позе было что-то несокрушимое и прочное.
Я зевал, потягивался, смотрел, как мелькают на потолке тени проносящихся елей и лиственниц, а после поглядел вниз, на коврик. Так что вы думаете? Марфа уже сидела внизу! Умытая такая, причесанная, аккуратненькая, смотрела она в окно своими синими глазами, повернув ко мне в профиль маленький нос с горбинкой.
В сторонке лежал скатанный матрац, сложенные простыни. И хотя от Марфы вкусно пахло мятной зубной пастой и кофточка была точно из-под утюга, лицо у нее было усталое, под глазами отливало синевой…
Она и днем, когда вставал Борис и мы пили чай, держалась как-то одиноко. Брат никак не мог ее затащить в соседнее, набитое студентами купе, спеть песню, поиграть в домино, подурачиться. «Не хочу» — вот и все, что мы слышали от нее.
Она не обращала внимания на центральные и местные газеты, которые Борис покупал на станциях. Чтоб хоть как-нибудь развеселить Марфу, брат пытался затащить в наше купе несколько наиболее шумливых, лохматых студентов и одну девушку в полосатой безрукавке и брюках. От их хохота звенело в ушах, Борис и дядя Шура корчились от смеха, слушая разные невероятные истории, случавшиеся со студентами на целине, а Марфа только изредка улыбалась краешками губ.
И сидела она, как чужая. И больше разглядывала одежду и лица студентов и студенток, чем слушала их. И, конечно, те скоро разбрелись по более гостеприимным «отсекам» вагона.
— Тебе нехорошо? — спросил Борис.
— С чего ты взял?
И снова молчание.
Но однажды, когда поезд грохотал над Иртышом и в окнах, наверное, полчаса мелькали фермы моста — такой он был длинный — Марфа поправила волосы, стряхнула с юбки пушинку и спросила:
— А яблоки-то здесь растут?
Дядя Шура выглянул из-за «Восточно-сибирской правды».
— Чего нет, того нет.
Да и без дяди Шуры можно было легко догадаться, что здесь растет. К остановкам выносили малину, костянику и липкие кедровые шишки, похожие на гранаты-лимонки: отвернешь лиловую чешуйку и выворачиваешь пальцем плотно приставший граненый орешек. Смех один!
Борис купил мне три таких «лимонки», и я все руки перепачкал кедровой смолой, и ее не могло отмыть мыло. Я полдня соскребал смолу ногтями, которые Марфа по недосмотру не успела срезать. Не всегда выгодно иметь короткие ногти!
Орешки оказались вкусными, и я понял, что недаром упросил брата взять меня с собой. А после того, как он принес с какого-то вокзала две банки омуля, Сибирь, можно сказать, понравилась мне.
Я ринулся с чайной ложкой к консервам, набрал полную — и в рот. Ну, скажу я вам, это рыбка! Я расправлялся с ней и рассматривал портрет омуля на этикетке.
— Что консервы! — заметил дядя Шура. — Маринад и специи все забивают, лосося от трески не отличишь. Вот попробуйте свежего омулька… Это рыба!
И тут дядя Шура начал хвастаться Сибирью. Он-де всю ее исходил с поисковыми партиями. Здесь и тысяча километров не расстояние, а женщина в семьдесят лет не старуха, здесь есть и алмазы, и каменный уголь, и смола, ну, и все такое…
— Марфа, уголь! — закричал вдруг я, почувствовав, что под веко попал жесткий кусочек угля.
— Опять? А ты больше у окна стой!
Не стоять у окна было трудно. И вот, в который уже раз, Марфа вывернула мне веко и платком осторожно убрала крупную угольную соринку. Первый раз я попросил помочь мне брата, но он горячился, дышал в лицо, сопел, краснел, терпения у него ни на грош, и, когда я понял, что соринку он не достанет, а вот стукнуть, намучившись, может, я решил попросить Марфу.