Они миновали ворота и спящего часового, на верхней губе которого все так же поблескивали капли пота.
— Я тебя не понимаю... — начал сын, когда они вышли на улицу, в тень раскидистых каштанов.
У него была привычка, как у женщины, начинать издали. Некоторым из них его занудство даже нравилось, а Изюминка-Ю, наверное, принимала это за твердость характера. Одна Саския не особенно церемонилась с ним, быстро приучив стирать собственные майки и носки. Но опрятнее от этого он не стал, и рубашки вечно были испачканы краской и мелом.
— Мы уезжаем... — объяснил на ходу Иванов, вытирая руку о штанину. Он не любил долгих мужских рукопожатий.
— Куда? — переспросил сын.
Они уже отошли от ворот, и Иванов оглянулся — теперь здание полиции не казалось таким грозным, оно даже съежилось и наполовину ушло в землю. Возможно, оно страшилось открытых пространств.
В восемьдесят пятом Иванову тоже повезло: у самолета, на котором он летел, при посадке согнулось шасси, и они, крутясь на брюхе, проехали поперек взлетной полосы, снесли аэродромное ограждение и въехали в лесок, смяв с гектар молодых сосен. Он даже не успел испугаться. Зато потом искал по салону галстук, китель, а главное — документы и деньги, которые у него были в рубашке и которые предназначались сыну. В памяти остался лишь женский визг и неимоверная давка, в которой он крутился со всем отчаянием обреченного.
— Ты и твоя девушка, в Париж...
— А... — вяло удивился сын. — Неплохо...
Он выглядел так, словно только проснулся, и, наверное, эта его расслабленность нравилась женщинам по утрам, словно ничего другого они в нем знать не хотели. А может быть, новое поколение было помешано на сексе, и это было выше понимания Иванова. Может быть, они просто закрывали глаза на все остальное. Он не стал говорить ему всей правды, и полуправды тоже, хотя знал, что его правда не интересует ни сына, ни господина полицмейстера, ни тем более его заместителя — доктора Е.Во. Если она вообще кого-то интересовала! Может быть, только Изюминка-Ю верила ему больше всех остальных. Но он знал, что это продлится недолго. Он сунул руку в карман и суеверно скрестил там пальцы.
— За какие заслуги? — поинтересовался сын.
— Что? — спросил Иванов.
— За какие заслуги? — переспросил сын.
Иванов впервые за сутки испытал облегчение. Может быть, сын таким образом протягивал руку во спасение.
— Не твое дело, — ответил Иванов, — собирайся и уезжай.
— Я тебя не понимаю, — снова удивился сын.
Когда-то они разошлись. Сделались почти чужими и теперь не могли жить иначе.
— А чего здесь понимать, просто вы оба мне мешаете...
— Кто? — удивился сын. — Ну я положим... — Он недоуменно посмотрел на него.
— Дома разберешься, — сказал Иванов. — Дома...
И они расстались. Нырнули в метро — каждый в свою ветку. Разбежались, чтобы сообразить, что же произошло и что еще произойдет. О наркотиках Иванов сыну ничего не сообщил.
XII.
Бросила.
Оставила пук рыжих волос на столике, салфетку со следами помады и записку трагического содержания: "Не ищи... Буду только безум... (зачеркнуто до переливистой синевы) рада... Ма-а-ма всегда... (слово, поспешно продранное нетерпением) права..." Подписи не было, словно это не имело значения. Пыль на мебели лежала недельным слоем. В блюдце обнаружил гору раздавленных окурков, за спинкой кресла — пустую бутылку и его записную книжку с вырванными страницами и следами ногтей на коленкоровой обложке. На ковре — смятую упаковку. Долго вертел, пока не сообразил — обертка от презерватива.
Праведность — одно из заблуждений. Ты же не можешь быть все время правым. Ты только так думаешь, или тебе хочется быть таковым. Но однажды ты убеждаешься, что мир не меняется от твоих мыслей, и говоришь себе: "Черт возьми, о чем ты думал и на что ты потратил собственную жизнь?"
Вначале он даже гордился тем уютом, который она умела создавать, что было не так уж удивительно после стольких лет почти казарменной жизни. Некоторое время он даже получал эстетическое удовольствие от сверкающей чистоты. Правда, несколько умозрительно, ибо ее уют был подобен лубочной живописи, а все его поползновения сделать здесь так, а здесь этак пресекались Саскией в корне. В общем, женившись на ней, он очень скоро стал ходить по одной половице и приобщился к категоричному суждению о вещах. И все же некоторые ее привычки смущали его. Почти каждое воскресенье Саския открывала шифоньер, с минуту, уперев в бока руки, рассматривала его содержимое (точно так же она смотрела на Иванова в порыве гнева), прикидывая направление атаки, затем запускала обе руки в его чрево и выбрасывала содержимое на пол. Может быть, таким образом она сублимировала на Иванова, на его желудок. Они не обсуждали с ней этот вопрос, предпочитая строить догадки в одиночестве. Через минуту он заставал ее мирно складывающей белье в стопки. Лицо ее было спокойным и сосредоточенным, словно она только в этом видела скрытый смысл жизни. Несколько дней после этого она бывала легка и доступна. Но его уже нельзя было обмануть — слишком нелогично она себя вела. Иногда он закрывал глаза и уходил из дома, иногда запирался в своей комнате, но работал в такие дни с удвоенной энергией, ибо просто был зол.