Выбрался из постели, обливаясь потом, побрел в ванную, налил холодной воды и бодрствовал в ней до самого утра.
Утром он сказал сыну. Они ждали автобуса на Южном вокзале в тени церкви и, прищурившись от солнца и белесого, выгоревшего неба, посматривали в сторону здания, где за блестящими стеклами бара мелькала Изюминка-Ю.
Он сказал:
— ...женщины — не главное дело в жизни...
Он и сам не знал, зачем произнес эту фразу, только не затем, чтобы учить. Равнодушно подумал, что все равно не может все объяснить — объяснить свое и чужое одиночество. Впрочем, он знал, что это неважно. Всегда что-то остается, всегда что-то не договариваешь. Просто так ты думаешь в перерывах между событиями в жизни, а потом судьба меняет тебя, и ты наивно думаешь по-другому, но с учетом опыта, который не дает тебе беспечно смотреть на окружающий мир, ведь теперь ты знаешь больше, ты опытнее, отныне тебя так просто не купишь, на мякине не проведешь. Только ты не подозреваешь, что самое страшное — это привычка полагаться только на самого себя, в которой ты в конце концов запутываешься, ибо порождаешь вокруг себя эгоизм, а внутри себя — пустоту.
— ...но если она у тебя есть, не стоит от нее отказываться...
На мгновение ему показалось, что он уговаривает сына. Насколько он помнил, он всю жизнь занимался этим, но так и не достиг совершенства. И только сегодня ему показалось, что есть какие-то искры надежды. В этом отношении Изюминка-Ю оказалась цельнее и естественнее. Пожалуй, даже естественнее его самого. "Просто тот, кто знает тебя ежедневно, не видит таким, какой ты есть на самом деле", — подумал Иванов. Он наблюдал, как она разговаривала с барменом, у которого движения вдруг сделались суетливыми. Перекидывалась пустой шуткой. Потом обернулась и посмотрела на них. Он поспешил отвернуться.
Сын только хмыкнул:
— Если бы я тебе еще поверил... — И покосился туда, где толпились люди и где минуту назад скрылась Изюминка-Ю. "Как ее правильно зовут?" — с тяжелым чувством одиночества подумал Иванов. Он уже успел привыкнуть к ее второму имени и по-другому не называл, признавая ее право на молодость и индивидуальность.
Публика набилась в единственный бар. Кто-то грел руки на монополии торговать в запретной зоне. С тех пор как границу перегородили проволокой и поставили шлагбаум, заведение, судя по всему, процветало.
— Если бы их было больше, я бы не отказался, — цинично произнес сын. — Я не умею жить один...
"А как же Изюминка-Ю?" — едва не спросил Иванов и мельком взглянул на выгоревшую степь и жалкие, пыльные кусты вдоль полосатой будки и шлагбаума. За ним начиналась другая страна, и на горизонте темнел сосновый лес, откуда тянуло северным отрезвляющим ветерком.
Ему была знакома сыновья бравада по любому поводу. Таким он помнил его и в пять, и в десять лет, словно за все эти годы сын ничуть не изменился. Может быть, он вырос в другое время и не хотел понимать отца. Потом это теряется где-то после тридцати, и тогда ты начинаешь принимать своих родителей такими, какими они есть.
— Пойми, мне не нужна опека, — признался сын.
Не надо возлагать на детей больших надежд. Но он давно усвоил, что выбритая шея производит благоприятное впечатление на окружающих. Когда-то они вместе пользовались одной бритвой (он учил сына — слишком коротко подстриженная борода портит линию подбородка), и это было приятное время — время скупого мужского существования, время без женщин и особых сложностей, время, когда они могли позволить себе общее молчание. Но оказалось, что за этим молчанием ничего не стояло. Оказывается, он ошибался.
— Ты укоряешь меня за то, что я вытащил тебя из тюрьмы? — удивился Иванов.