— К чему теперь...
Вежливый укор человека, который думает наоборот. Что они, мальчишки, могли?
Сложить головы или просыпаться от кошмаров, как летчики американских "Ганшипов" — слишком уязвимые в своих летающих гробах. Давить толпу тоже надо уметь. Время старосветских помещиков минуло. Стало быть, все его комплексы неполноценности от того, что не научился убивать?
"Что бы там ни было, я поступил правильно, даже если это стоило неначавшейся карьеры", — подумал Иванов.
Смешно было представить себя генералом.
— Наверное, и мама так бы поступила, — согласился сын на его молчание.
"Не вышло с очередной Марией", — сразу решил Иванов.
"Потуши свет... — капризничали в трубке. — Нашел, когда звонить..." Женщина, у которой голос так же волнующе будет звучать и в шестьдесят лет.
Сын не будет грубить. От безделья и хамства они всегда защищены миром военных традиций.
— Мы не были полицейскими войсками, — напомнил внутренне чуть-чуть поспешно, как всегда делал, когда разговор заходил о Гане.
— Конечно, — глухо согласился сын, — если бы... если бы... не тот случай...
— Несчастный случай!.. — вырвалось у Иванова.
Едва не бросил трубку. Однажды начинаешь думать о себе, как о постороннем. Версия для сына, версия для знакомых. Раза два в году путаешься. Мучительное состояние в течение пяти-восьми лет, кому что говорить. С тех пор как он научился узнавать редакторов и переводчиков по книгам и журналам — наивное достижение. С тех пор, как научился отличать любителей от эпигонов. С тех пор, как его все это перестало волновать. Выискивать удобоваримые формулировки, не подтверждающие семена неизбежных сплетен. Чужая жизнь — словно заглядывание под рубашку. Следы былых трагедий не отражаются только на лицах, а делают вас черствым и равнодушным. Через десять и двадцать лет вообще наплевать на прошлое, кроме редких моментов полночной тоски, куда лучше не забредать по доброй воле. Алкоголь только растравляет раны. Спасение в забвении, словно ты отправляешься охотиться на плоского зверя. Равнозначный подход откровений с пятой и десятой юбкой (похожими как две капли воды), будь она в данный момент хоть в штанах или без них, но с лукавством в глазах. Постель — больше чем обман, одна из форм на время забыться. По большому счету, вся жизнь — забытье. Даже одиночество не панацея — когда изменяют нервы, а только неизбежность. Любить надо уметь. В любви надо уметь жить, принимая ее такой, какой она есть.
Сын замолчал — слишком привычно, чтобы удивляться. Потом однажды ты узнаешь, что он гений, но не смеешься и не плачешь, потому что привык, как привыкаешь по утрам чистить зубы. Гений, которого выставляют чуть ли не в картинной галерее Клода Бернара.
— Ну, чего ты молчишь? — спросил Иванов.
Позиция отца — ожидание, позиция ребенка — уязвление. Когда ты хочешь вырастить хорошего сына, чаще всего это удается, даже если ты самонадеянно думаешь, что являешься причиной всего происшедшего. А потом однажды вдруг понимаешь, что от тебя практически ничего не зависит, словно пелена спадает с глаз.
— Я хотел тебя спросить... — начал сын на другом конце провода.
Похолодел — рефлекс, выработанный с детских пеленок. Вначале они спрашивают о пустяках, потом — о таком, о чем ты и сам имеешь довольно смутное представление, но вечно лезешь из кожи, чтобы не ударить в грязь лицом. Но они все равно спрашивают.
— Я хотел спросить... — сын подбирал слова.
Однажды ты не можешь ответить даже на собственные вопросы и чувствуешь, что тускнеешь в глазах детей, потому что тебе не хватает смелости признаться в беспомощности, в своей конечности, и ты хитришь и делаешь умный вид, проклиная в душе человеческую однобокость. Вся метафизика слетает шелухой.
— Мама?..
Иванов хмыкнул в трубку. (Женщина в постели сына перешла на сонное мурлыканье.)
Их тайная игра: сын спрашивал, а он отвечал, словно каждый имел право не договаривать. Но оба одинаково испытывали смущение, постепенно превратившееся в обоюдный договор, не подписанный никем и никогда. Порой они не вспоминали о ней годами — сомнительное достоинство для любящего сына и мужа. И сейчас вопрос звучал почти дико. Впрочем, он сына хорошо понимал: от детской ностальгии нет лекарства, кроме душевной огрубелости.
— Ты ее помнишь?
Пауза, подаренная ветру.
— Сто лет... — вырвалось у него слишком поспешно, чтобы казаться естественным даже для телефонной трубки, где вмешивался этот голос: "...ж-ж-ж..." и далекие шуршания вселенной, — сто лет прошло...