Анна Ривелотэ
РЕКА НАЙКЕЛЕ
Диме Косинскому, моему дорогому другу
Тринадцатилетняя, я сидела на берегу реки Найкеле, смотрела в небо, искала в облаках знакомые буквы, водила по песку косым пальчиком. Вдруг из воды выпрыгнула огромная пурпурная рыба-хват, вырвала у меня изо рта низку розовых жемчужин и скрылась в пучине. Я кинулась за нею, остановилась у самой воды, заглянула глубоко-глубоко, но ни рыбы не увидела, ни жемчуга. Вода была тяжелой и плотной, как масло, темной и ароматной. Она пахла чем-то холодным и острым, мятным, лавандовым, и мое отражение не дробилось в ней, как в ручье, а плавало на поверхности радужным пятном.
Говорила мне мама — не пей из реки Найкеле. Но вода позвала меня, и я опустилась перед ней на босые колени и припала губами к своему отражению. И не было слаще того поцелуя; долго и медленно я пила с моих губ, лакала с моего языка, чувствуя, как раздаются мои бока. Видела, как глаза изменяли цвет — то, что было агатом, теперь уже нет, бронзою стало, стало пеплом. Солнце всходило, солнце садилось, луны рождались и умирали, звезды плакали молоком, пока я пила из реки Найкеле. Ноги мои вросли в песок, оплела повилика запястья. Как змея, я меняла кожу, как ящерица, теряла хвост, как олень, сбрасывала рога. Мимо плыли люди в золотых лодках, похожих на дынные дольки, — люди, никогда не сходившие на берег. Их было много, но спали они беспробудным сном. Поднимала голову от воды, мычала громко и горестно, ухала летней совой. Плыли люди не просыпаясь, и снилось им, как кричит чудовище у реки Найкеле.
И однажды пришел за мной человек. Он накрыл меня красным плащом, натянул мне струны промеж рогов, взял смычок и начал играть. И такая тоска была в этой песне, что задрожали поджилки у деревьев на берегу, и расплакались рыбы, и от их слез вздулась река Найкеле. Вышла из воды пурпурная рыба-хват и, рыдая, протянула мне розовый жемчуг на скользкой ладошке. Я взяла его в рот, упала оземь и открыла глаза. Так же плыли облака над солеными холмами, и не было рядом человека с плащом и смычком, не было дынных лодок, только тихо текла из песка в песок темная река Найкеле.
«Найкеле» на языке эльфов означает «страдание». Любой, кто пьет добровольно из этой реки, превращается в чудовище. Для меня страдание — не самоцель, скорее музыка, на фоне которой проходит моя жизнь. Музыка, под которую я танцую.
Если вдуматься, если присмотреться, если сложить всю любовь, направленную на меня за всю мою жизнь, ее суммарное количество в клочья разорвало бы население небольшой деревни. Если представить всю любовь, направленную на меня за все эти годы, в виде солнечных лучей, они сожгли бы меня до кучки пепла. Впрочем, зачем так жестоко, — эта любовь могла бы насытить сотню одиноких женских сердец. Могла бы наполнить чьи-то жизни до краев. Но вместо этого, если представить направленную на меня любовь в виде корреспонденции до востребования, она валялась в почтовых отделениях до тех пор, покуда ее не возвращали назад. Потому что я ее не забирала. Мне было гораздо интереснее метаться вслепую в поисках какой-то другой любви, текущей невидимыми и полноводными подземными потоками мимо меня и вдаль.
Мне кажется, когда марсиане наконец-то перестанут за мной просто следить и заберут на межпланетном корабле в свою марсианскую лабораторию для опытов, они найдут в моей крови антитела к счастью. Не знаю, откуда эти частицы берутся, но они существуют, вне всяких сомнений.
Ложка
Спала в кухне. Пришел ночью, прокрался в комнату. Ушел снова. Вернулся. Хлопал дверьми, набирал номера, щелкал выключателями, бренчал на гитаре, спать так и не лег. Утром сходил за пивом. Я уже завтракала, одетая и причесанная; сел напротив.
— Ты чего такая серьезная?
— Есть вещи, которые меня беспокоят. С тобой что-то происходит, а ты не говоришь мне, что именно. Ты говоришь, что все нормально. Но мне так не кажется.
— И что это за вещи?
— Я нашла в раковине гнутую ложку.
— Потрясающе! Не может быть!
— Что это было, героин?..
— Это могло быть что угодно.
— У нас в доме раньше никогда не было гнутых ложек.
— Извини, что их не было раньше. Если бы я знал, что она тебя так напугает…
— Мне кажется, ты пропадаешь.
— Я пропадаю, а ты даже не купишь мне шприцы.
— Но я купила тебе шприцы, там еще целая дюжина.
— Это не такие. Мне нужны инсулиновые.
— Хорошо, я куплю тебе инсулиновые. Посмотри на свои ноги. Ты что, ходил по улице босым?
— Да. Позавчера.
— Тебе нужно помыться. Тебе нужно побриться. От тебя дурно пахнет. Ты пропадаешь, Йоши.
— Да, наверное.
— Успокой меня как-нибудь. Тебе что, вообще все равно?
— Что все равно?..
— Я страдаю.
— Ты всегда страдаешь.
Домой. Сидеть в кустах около станции под мелким дождем и плакать, не отирая глаз, не закрывая лица, не кривясь ртом и не хлюпая носом. Плакать горько, неподвижно и безмолвно, глядя, как сочные июньские травы на глазах превращаются в колкие июльские, в жухлые августовские. Как луна переворачивается с боку на бок. Как незаметно седеют большие привокзальные дворняги с глазами дзенских мудрецов. Потом спуститься в подземелье, где торговка семечками поет срамные песни, проскочить мимо нее в полутьме и выйти на платформу. Смотреть вдоль рельсов, туда, где они исчезают, спутавшись с проводами. Смотреть и плакать, как плачет бесцветное московское небо, вылинявшее от бесконечных слез. Сесть в вагон, наполненный запахами старого табака, мокрой шерсти, пота, кислого хлеба, дешевых духов, пива и креозота. Смотреть в окно, как проплывают мимо осевшие кирпичные домики, зарастающие глухим бурьяном, утопающие в сыром кленовом сумраке. Слушать, как кричат от отчаяния бродячие торговцы, размахивая никому не нужными фонарями, авторучками и семицветными карандашами, будто подают сигнал бедствия. Выйдя из поезда, снова спуститься под землю, смешаться с толпой, текущей мимо развешанных гирляндами колбас и бананов, мимо ящиков с красными окунями, розовой семгой и алыми креветками, мимо курочек гриль, мимо ведер с мелкими подмосковными розами. И только у дверей квартиры стряхнуть висящие на подбородке слезы. Сейчас мы будем ужинать. Мы включим телевизор без звука. Мы выпьем немного теплой водки. И может быть, поговорим. Напомни мне, что слово — серебро; и пусть твои серебряные пули догонят недобитую меня.
Мы могли познакомиться раньше на несколько месяцев. Мы могли познакомиться зимой, в «Квинз клабе», на концерте тогдашнего предмета моего пристального внимания. «Квинз клаб» был прообразом «Черной вдовы», только закрытый, еще более закрытый. Надо было знать адрес без вывески, знать, где звонок, каков пароль и к кому идешь. Отбросим скромность, ложную и истинную, я была реальная звезда. Там, в темных водах далекого прошлого, подернутых радужной мазутной пленкой, у моего отражения будто и глаза больше, и запястья тоньше, и грудь выше. И наряд с претензией: белая шапочка в сетку и полосатый домотканый балахон с кистями. Предмет играл ловкое фламенко с весьма неглупыми текстами, был лыс, кареглаз и учился на философа. Я пила коктейль через соломинку из натертого узкого стакана и благосклонно принимала комплименты от всех смелых мужчин. Смутно припоминаю у сцены человека в тельняшке, с машинкой для скручивания сигарет.
При мне были три крайне юные подруги с филфака, которые в полночь должны были быть дома, и я великодушно отправилась проводить их до метро, собираясь, конечно, вернуться и по-взрослому продолжить вечеринку. Вернувшись, я спустилась в подвал, где был гардероб, разделась до полосатого балахона и двинулась вверх по лестнице. Мне навстречу шел человек в тельняшке. Он улыбнулся, а я улыбнулась в ответ. Потом мы с фламенгейро долго говорили о сложных материях, но из головы у меня не шла эта улыбка. Широкая, мальчишеская, но очень хитрая и даже надменная, обещающая столько, сколько ни одна другая. Мы могли познакомиться в тот вечер, но с точки зрения судьбы, в которую я безусловно верю, это было не обязательно. Сточки зрения нескольких месяцев, на которые могла оказаться длиннее наша история, это тоже не было необходимо, потому что вечную историю невозможно удлинить. А с сиюминутной точки зрения того вечера это было даже вредно, потому что на изобильном фоне знаков мужского внимания незнакомец в тельняшке мог потеряться.