— Ты пьян. Куда мне идти?
— Из подъезда налево и еще раз налево. Вот мой номер. Спасибо тебе.
— Тебе спасибо.
— Позвони, когда захочешь животное.
— Я не приготовила тебе завтрак. Прощай.
— Триста — это мало.
— Валите, я за триста уеду.
— Триста пятьдесят.
— Ладно, триста пятьдесят.
— Куда вы сказали?..
— Дайте карту, я вам покажу.
— Это слишком далеко, мне невыгодно вас везти.
— Значит, я выйду.
— Четыреста.
— Хорошо, четыреста.
— Девушка, вы узбечка?
— С чего вы взяли?
— Я вас где-то видел.
— Это исключено.
— Так вы узбечка?
— Нет, я русская.
— Чистая?
— Чище не бывает.
— Снимите очки, пожалуйста… Извините, я вас не знаю.
— Я вас тоже.
— Жарко, да?
— Да.
— А у вас такое платье толстое. Материал толстый. Жарко, да?
— Нормальное у меня платье. Нормальное.
— Учитесь-работаете?
— Ни то ни другое.
— В Москве так жить тяжело. Как же вы живете?
— Тяжело живу.
— Смотрите, какая красивая машина! Нравится?
— Нет.
— А какая нравится?
— Маленькая.
— А вот эта тоже красивая. Я люблю, когда такой зад. Дутый такой.
— Какой еще дутый зад?!
— У вас настроение ни к черту.
— А я на похороны еду.
— Извините, я не знал.
— Как называется ваша пластинка?
— «Краски». Нравится?
— Да. Полное убожество. С тысячи сдача будет?
Женщина в строгом черном платье покидает автомобиль и открывает замок подъезда. Она поднимается по лестнице пешком, входит в квартиру и сразу идет в ванную. Возможно, там она плачет, но точно это неизвестно. Потому что дверь заперта.
Ах, как хотелось быть свободной. Как много говорилось про внутреннюю свободу. И все средства были хороши, чтобы избавиться от очередного табу, принципа, предрассудка. Как восхитительно было почувствовать, что там, куда я заплыла, вообще нет никаких буйков и ограждений. Что можно плыть даже не в любом направлении — нет, во всех одновременно. Как будоражила меня эта многовекторность. Как снисходительно можно было говорить про черное и белое с теми, кто еще различает цвета. Кричать «долой бинарные оппозиции». Я так и не смогла к ней привыкнуть, к этой свободе с большой буквы эсс.
Свобода — это когда тебе некуда плыть. Нет тех берегов, которые ты хотел бы повидать, на которые желал бы ступить. Когда ничто не держит — и ничто не манит. Туда, откуда ты приплыл, тебе никогда не вернуться. Ты потерялся. Ты одинок. И самые близкие люди сходят с ума от тревоги, а твой океан бесконечно простирается в глубь тебя самого. И ты ловишь себя на том, что не можешь смотреть в глаза своему зеркальному двойнику, потому что не желаешь видеть эти темные воды, в которых тебе барахтаться ныне и присно и во веки веков — барахтаться, да так и не захлебнуться.
Свобода — это то, от чего ждешь силы, а получаешь беспомощность. Не верьте тем, кто говорит, что нет ничего слаще. Они не знают, чего ищут. Они искали, но не нашли. Они нашли, но еще не поняли что. Они пока пребывают в эйфории. Мчаться на мотоцикле, парить как птица, быть вольным охотником — это не свобода. Это — избавиться от одного и приобрести взамен что-то другое. Свобода — это космический холод. Это — не иметь вообще ничего. Не в буквальном смысле, а там, в своем внутреннем океане, где ты дрейфуешь, голый, бессонный, бездыханный. Это оттуда Майлз Дэвис играет нам «Лифт на эшафот». Это оттуда Малевич шлет нам пустые конверты. А нам, простым смертным, — нам туда не надо.
Мы с Косинским встречаемся на Тверской. Он и два его друга отправились по клубам: почему-то идея знакомиться с девушками после полуночи в понедельник показалась им удачной. Что характерно, оба друга женаты, и, по-хорошему, девушка нужна только Димке, но он уже передумал и гостеприимно распахивает передо мной дверцу автомобиля. Все места, в которые мы заезжаем, пусты или закрыты. Едем в Марьино, в заведение, напоминающее веселый сельский клуб. За ужином Димка пьет водку; я не пью, потому что опережаю его на полбутылки коньяку. Я разглядываю его друзей и пытаюсь угадать их возраст. Тридцать пять?.. тридцать шесть?.. они выглядят сытыми ленивыми котами, они не будут охотиться. Они поужинают и поедут по домам, к женам и детям. Они больше никогда не будут охотиться.
Нас довозят до дома — Димкиного дома, — и мы заходим в супермаркет за вином и креветками. В машине мы курили гидропонику, такую ароматную, что окна пришлось закрыть еще до того, как мы ее подожгли, и теперь мы заходимся от хохота перед каждой витриной. Как здорово снова здесь оказаться, снова выбирать чилийское и ни о чем не думать. У меня по-прежнему есть запасные ключи от квартиры Косинского.
— И вот когда мы были в гостях, ты сидела на диване, очень широко расставив ноги, и курила, как модель на фотографии, а я тобой любовался. Ты была в голубой рубашке, а я смотрел и думал, что для людей, которые по-настоящему близки, одежда значит совсем не то, что для всех остальных. Вот эта рубашка — она для меня особенная, хотя я тебя раньше в ней не видел. Она особенная, потому что она на тебе.
Вино заканчивается, и мы выходим на пустую зябкую улицу. Нам нужно в аптеку, купить раствор для линз. По дороге Димка ложится спиной в мокрую траву и долго смотрит в небо, а я стою рядом. Потом мы покупаем раствор и еще одну бутылку вина. Эти разговоры, они всегда одни и те же. Мы всегда говорим о женщинах, потому что Косинский хочет иметь семью, а я с легкостью могу поддержать эту тему. Еще мы говорим о Йоши. Димка жалеет, что потерял его, они давно стали чужими. Ложимся спать в девять утра, наглухо закрыв плотные шторы, в одну постель, под одно одеяло, хотя у меня есть «своя» комната. Мы спим не соприкасаясь, на разных сторонах широкой кровати, как супруги, каждому из которых достаточно слышать дыхание другого.
В три часа пополудни идем на набережную опохмелиться и забрать у А. фотоаппарат для одной Димкиной подруги: она актриса и занята в спектакле на неделе английской драмы, и ей до смерти хочется сфотографироваться с каким-то известным режиссером. А. приезжает на велосипеде; мы заходим в бар у причала и пьем стоя, молча. Над рекой кричат чайки. После А. уезжает, и Косинский задумчиво говорит: «Интересно, что он теперь будет делать с этой соткой, которая у него внутри?» Мы встречаемся с актрисой у метро, она приглашает нас на спектакль, но сначала нам нужно пообедать. В «Якитории» стоит такая духота, что мне вот-вот сделается дурно. Мы забираем еду с собой, ловим такси и едем в театр. По дороге такси попадает в пробку, и становится ясно, что мы безнадежно опоздали. Открываем коробку с едой и едим руками. Под ногтями у меня васаби.
У входа в театр Димка ставит пакет с мусором около урны. Долго препираемся с охраной, но внутрь нас не пускают. Идем гулять; через сто метров Косинский разворачивается и бежит к урне: он выбросил мобильный. Я звоню со своего. Человек, нашедший пакет, к счастью, не успел далеко уйти. Он отказывается от вознаграждения и просит лишь пятьдесят рублей «на пирожок». Наша прогулка затягивается до позднего вечера. По дороге мы заходим во множество кофеен и в каждой выпиваем по рюмочке, заходим в салон шляп, где я примеряю шляпки. Нам не хочется расставаться, и в последней кофейне мы долго сидим, разговаривая о женщинах.
— Мне кажется, у нас с тобой могла быть прикольная семья. Но недолго. Мы бы спились по обоюдному согласию. Когда мы выпивали в прошлый раз, ты сказала, что лет в шестьдесят мы с тобой съедемся, и я подумал…
— Я так сказала? Ничего не помню.
Нам нравится воображать, что мы — персонажи Буковски.
Из кофейни мы снова едем в Марьино, ужинаем в ресторане и пьем водку. И снова ложимся в одну постель, поставив по бутылке воды каждый со своей стороны. Димкины выходные заканчиваются. Прежде чем заснуть, Косинский успевает сказать:
— Мне кажется, мы с тобой очень одинокие люди.
И еще:
— Спасибо, что ты есть в моей жизни.