— Многие бы посчитали это достаточным основанием для того, чтобы поехать со мной.
— Это правда. Но я поеду в Тушино.
Кожей спины я чувствую триумф Лизы, на которую стараюсь не обращать внимания. Я прощаюсь с Йоши, и тут он, внезапно о чем-то вспомнив, расстегивает гитарный кофр:
— Дорогая, возьми вот это. Я украл для тебя на банкете. Дома скушаешь.
Он протягивает мне сигаретную пачку, в которую засунуто мятое пирожное, и пакетик из-под компакт-диска, набитый кусками сырного ассорти.
Мне приходилось видеть во сне массу странных, смешных, нелепых и пугающих вещей: милиционеров верхом на верблюдах; церкви без куполов и крыш, в которых продавали парики; крошечных синих свиней и бегемотов, которых мой отец убивал электрическим током; балерин, катающихся в тазиках со снеговой горы; бывала я и в загробном мире, и в пещерах, оборудованных киноэкранами. Подобная чушь давно не снится мне, ума не приложу, зачем все это помнить. Но если уж выбирать самое-самое… наверное, это сны, в которых я была одержима Дьяволом.
О, как мне мил этот образ, Денница, Моргенштерн, Утренняя Звезда! «Враг рода человеческого»? Да что может быть человечнее, чем употребить во зло свободу воли! Мои девичьи грезы:
Разумеется, не более чем образ. Я не верю в Дьявола, как не верю в Чебурашку и Супермена. Мы давно живем в мире, где каждый волен придумать себе собственного Бога, отвергнуть все мировые религии не потому, что не согласен, а потому, что ничего не знает и знать не хочет о Будде или Иисусе. Где каждый ежедневно выдумывает себе собственные заповеди. Где, читая какого-нибудь Берроуза или Буковски, никто не задумывается о том, что книга аморальна, а лишь о том, увлекает ли, возбуждает ли, хорош ли язык, которым она написана.
Но во сне, в мирах, отпечатанных на обороте век, встреча лицом к лицу с тем, во что не веришь, — обычное дело. Мне снился миг одержимости. Панический ужас в момент, когда, прогуливаясь в обычный день по знакомой улице, вдруг делаешь роковой вдох — и понимаешь, что в тебя проникло что-то незримое, смертельно опасное, мгновенно овладевающее твоей волей, твоим телом, твоей речью. И при этом остаешься в сознании, но не принадлежишь себе. Меня стало швырять из стороны в сторону по улице, я налетала на прохожих, мое лицо кривилось в жутких гримасах, и я ничего не могла с собой поделать. Я кричала птичьим криком на незнакомом мне языке и чувствовала, как в моих глазах гаснет последнее, что оставалось от меня. А потом я взлетела. Невысоко, метра на полтора, с места, с какого-то уродливого подскока. И снова опустилась на землю, и снова взлетела. И я знала, то, что во мне, — это был Дьявол, это был он, точно он.
Был еще один сон, тоже жуткий, на ту же тему, но какой-то более киношный, что ли. Как будто я работаю… официанткой на Каннском фестивале. Вокруг — блестящее общество, киноартисты, вся мишура. И меня просят спуститься в подвальное помещение, якобы за какой-то производственной необходимостью. Я попадаю в небольшую комнату вроде гримерки, где кроме меня народу человек шесть. Мужчина в смокинге запирает дверь на ключ и протягивает мне баночку с пилюлями, которые я должна принять. Все остальные окружают меня, и я понимаю, что придется повиноваться. Принимаю пилюли и робко спрашиваю, что это было. Мне говорят, семена Дьявола. Теперь ты зачнешь и родишь сына Дьявола — одного сына из многих. Но не матерью ты будешь ему, а отцом, потому что Дьявол — женщина. (Логика сновидений укладывается в голове примерно так же, как неевклидова геометрия). Семена уже в тебе, они уже прорастают.
Я поднялась наверх, в гущу празднества, наполненная Злом до самых краев. Но у меня в запасе еще было какое-то время, чтобы попытаться исправить непоправимое. Я отправилась в монастырь, где недавно приняла постриг моя подруга. Путь был долгим, и, когда я рассказала монахиням о семенах, они лишь покачали головой: боимся, что поздно… слишком поздно…
Из монастыря я вышла на побережье, все тот же Лазурный берег. Опустошение и отчаяние владели мной. Я брела вдоль кромки ночного моря и вдруг заметила огонь. Невдалеке горел костерок. У самой воды стояла микрофонная стойка. Провода уходили в море. У микрофона я увидела женщину в лиловом платье, с копной вьющихся волос. Заметив меня, женщина склонилась к микрофону и запела без слов, низким, невыразимо прекрасным голосом, глядя мне в глаза, через глаза, в самую душу, своими белыми-белыми глазами. Это была Мать моего ребенка.
Черный пес
— Так когда, говоришь, ты его первый раз увидела?.. — Галина Степановна вынула синий пластмассовый гребень из жидких седых волос.
— Первый раз я его не увидела, а услышала. Меня после кесарева когда в палату везли, и звук такой рядом с каталкой, как будто когтями по полу стучат. У мамы раньше была собака, Альма, овчарка, умница такая, умерла уже. Так вот, она по линолеуму всегда так когтями цокала, я этот звук хорошо помню… В общем, я после наркоза еще не отошла, глаза толком открыть не могу, и вот цокает рядом с каталкой. И в палату за мной. Потом тихо вроде. Я уснуть пытаюсь, меня тошнит после наркоза, пить охота, пить не дают, засыпаю, в общем. А в изголовье как будто собака дышит вот так… — Лена вывалила язык и часто задышала. — Утром пришла в себя, нет никого, конечно. Девчонок спросила на всякий случай, собака тут ходит, что ли, прямо в отделении? Нет, говорят, приснилось…
— А его вообще хоть раз кто-нибудь видел, кроме тебя? — Старуха вычистила гребень, скатала выпавшие волосы в шарик и теперь вертела его в руках.
Лена вздохнула:
— Ой, Галь, то-то и оно. Никто не видит, никто не слышит. Это вот в роддоме один раз было, что он ко мне одной приходил. А так все время около Соньки крутится. И она на него ноль эмоций. Ну ребенок бы испугался там, заплакал, если бы видел, да?.. или наоборот, если собачка понравилась. А ей на него вообще чихать. Мы с ней, помню, гулять пойдем, я выхожу из подъезда с коляской, сидит родной на крылечке, как будто ждал.
— Большой?
— Он-то?.. Большой, да. Ну вот такой примерно. Черный весь, беспородный такой, фигурой на дога похож маленько. А глаза желтые, как янтарь. Прогонять начинаю — он рычит. Ну на крыльце ладно, но дома… Страшно до ужаса. Я прям чуть не описалась, когда увидела, как Сонечка спит, а он рядом и смотрит на нее, смотрит, не отрываясь. Потом на меня… Как думаешь, ничего, если я щас покурю в окошко?
— Да кури, какая кому разница. И что, думаешь, он за Соней приходит?
— Конечно, за ней. Пока ее не было, пса тоже не было. Родилась Сонька — и стал захаживать. А я же не знаю, видит она или нет. Ее ж не спросишь, маленькая совсем. И так вот мне, Галь, жутко было, я прямо с ума сходила, не знала, куда ее спрятать. От него же не закроешь комнату там… бесполезно. Я тогда стала думать. Повыше бы куда-нибудь ее, ну люльку какую-нибудь приладить, чтобы все время под потолком, а за веревочку потянешь — она опускается. Потом думаю: не годится, он перегрызет веревку, если ему надо будет, тут моя Сонечка и навернется с потолка. А у меня в кладовке на полках банки стоят пустые, мама мне все: не выбрасывай, не выбрасывай. Вот я решила, на верхнюю полочку дочечку уберу, пес туда не допрыгнет. А полезет на полку, банки посыплются, я сразу услышу. Ну вот, взяла такой тазик овальный, с ручками, одеялко постелила и наверх ее поставила. Ну то есть это я сейчас понимаю, что дурость это все. Можно было везде ее просто с собой носить, не оставлять одну, и незачем было ее в кладовке прятать. А тогда мне так страшно было. Я даже не думала, что она там проснется, завозится, выпадет из тазика. Ужас, Галь. Я прямо думаю, может, правильно меня мама сюда определила… И вот он придет… Я потом уже с ним разговаривала. Кормить его пробовала, объяснять все по-человечески. А он не ест. Дышит только, рычит иногда.
— А сюда он не приходил?
— Сюда — нет. И вот я не знаю, может, пока я здесь, он там около Сонечки… Но мама-то его не видит никогда.