Люба вынула общую тетрадь из-за пазухи, потом сняла башмаки и осталась босая. Она училась теперь в уездной академии медицинских наук: в те годы по всем уездам были университеты и академии, потому что народ желал поскорее приобрести высшее знание; бессмысленность жизни, так же как голод и нужда, слишком измучили человеческое сердце, и надо было понять, что же есть существование людей, это – серьезно или нарочно?
– Они мне ноги трут, – сказала Люба про свои башмаки. – Вы посидите еще, а я лягу спать, а то мне очень сильно есть хочется, а я не хочу думать об этом...
Люба, не раздеваясь, залезла под одеяло на кровати и положила косу себе на глаза.
Никита молча просидел часа два-три, пока Люба не проснулась. Тогда уже настала ночь, и Люба встала в темноте.
– Моя подруга, наверно, сегодня не придет, – грустно сказала Люба.
– А что – она вам нужна? – спросил Никита.
– Даже очень, – произнесла Люба. – У них большая семья и отец военный, она мне приносит ужин, если у нее что-нибудь останется... Я поем, и мы с ней начинаем заниматься...
– А керосин у вас есть? – спросил Никита.
– Нет, мне дрова дали... Мы печку зажигаем – мы на полу садимся и видим от огня.
Люба беспомощно, стыдливо улыбнулась, словно ей пришла на ум жестокая и грустная мысль.
– Наверно, ее старший брат, мальчишка, не заснул, – сказала она. – Он не велит, чтоб меня его сестра кормила, ему жалко... А я не виновата! Я и так не очень люблю кушать: это не я – голова сама начинает болеть, она думает про хлеб и мешает мне жить и думать другое...
– Люба! – позвал около окна молодой голос.
– Женя! – отозвалась Люба в окно.
Пришла подруга Любы. Она вынула из кармана своей куртку четыре больших печеных картошки и положила их на железную печку.
– А гистологию достала? – спросила Люба.
– А у кого ее доставать-то! – ответила Женя. – Меня в очередь в библиотеке записали...
– Ничего, обойдемся, – сообщила Люба. – Я две первые главы на факультете на память выучила. Я буду говорить, а ты запишешь. Пройдет?
– А раньше-то! – засмеялась Женя.
Никита растопил печку для освещения тетрадей огнем и собрался уходить к отцу на ночлег.
– Вы теперь не забудете меня? – попрощалась с ним Люба.
– Нет, – сказал Никита. – Мне больше некого помнить.
Фирсов полежал дома после войны два дня, а потом поступил работать в мастерскую крестьянской мебели, где работал его отец. Его зачислили плотником на подготовку материала, и расценок его был ниже, чем у отца, почти в два раза. Но Никита знал, что это временно, пока он не привыкнет к мастерству, а тогда его переведут в столяры и заработок станет лучше.
Работать Никита никогда не отвыкал. В Красной Армии тоже люди не одной войною занимались – на долгих постоях и в резервах красноармейцы рыли колодцы, ремонтировали избушки бедняков в деревнях и сажали кустарник в вершинах действующих оврагов, чтобы земля дальше не размывалась. Война ведь пройдет, а жизнь останется, и о ней надо было заранее позаботиться.
Через неделю Никита снова пошел в гости к Любе; он понес ей в подарок вареную рыбу и хлеб – свое второе блюдо от обеда в рабочей столовой.
Люба спешила читать по книжке у окна, пользуясь тем, что еще не погасло солнце на небе; поэтому Никита некоторое время сидел в комнате у Любы молчаливо, ожидая ночной темноты. Но вскоре сумрак сравнялся с тишиной на уездной улице, а Люба потерла свои глаза и закрыла учебную книгу.
– Как поживаете? – тихо спросила Люба.
– Мы с отцом живем, мы – ничего, – сказал Никита. – Я вам там покушать принес, – вы съешьте, пожалуйста, – попросил он.
– Я съем, спасибо, – произнесла Люба.
– А спать не будете? – спросил Никита.
– Не буду, – ответила Люба. – Я же поужинаю сейчас, я буду сыта!
Никита принес из сеней немного мелких дровишек и разжег железную печку, чтобы был свет для занятий. Он сел на пол, открыл печную дверцу и клал щепки и худые короткие поленья в огонь, стараясь, чтоб тепла было поменьше, а света побольше. Съев рыбу с хлебом, Люба тоже села на пол, против Никиты и около света из печки, и начала учить по книжке свою медицину.
Она читала молча, однако изредка шептала что-то, улыбалась и записывала мелким, быстрым почерком несколько слов в блокнот – наверно, самые важные вещи. А Никита только следил за правильным горением огня, и лишь время от времени – не часто – он смотрел в лицо Любы, но затем опять подолгу глядел на огонь, потому что боялся надоесть Любе своим взглядом. Так время шло, и Никита думал с печалью, что скоро оно пройдет совсем и ему настанет пора уходить домой.
В полночь, когда пробили часы на колокольне, Никита спросил у Любы, отчего не пришла ее подруга, по имени Женя.
– А у нее тиф повторился, она, наверное, умрет, – ответила Люба и опять стала читать медицину.
– Вот это жалко! – сказал Никита, но Люба ничего не ответила ему.
Никита представил себе в мысли больную, горячую Женю, – и, в сущности, он тоже мог бы ее искренне полюбить, если б узнал ее раньше и если бы она была немного добра к нему. Она тоже, кажется, прекрасная: зря он ее не разглядел тогда во тьме и плохо запомнил.
– Я уже спать хочу, – прошептала Люба, вздыхая.
– А поняли все, что прочитали-то? – спросил Никита.
– Все чисто! Хотите, расскажу? – предложила Люба.
– Не надо, – отказался Никита. – Вы лучше берегите при себе, а то я все равно забуду.
Он подмел веником сор около печки и ушел к отцу.
С тех пор он посещал Любу почти каждый день, лишь иногда пропуская сутки или двое, ради того, чтоб Люба поскучала по нем. Скучала она или нет – неизвестно, но в эти пустые вечера Никита вынужден был ходить по десять, по пятнадцать верст, несколько раз вокруг всего города, желая удержать себя в одиночестве, вытерпеть без утешения тоску по Любе и не пойти к ней.
У нее в гостях он обыкновенно занимался тем, что топил печь и ожидал, когда она ему скажет что-нибудь в промежуток, отвлекшись от своего учения по книге. Каждый раз Никита приносил Любе на ужин немного пищи из столовой при мастерской крестьянской мебели; обедала же она в своей академии, но там давали кушать слишком мало, а Люба много думала, училась и вдобавок еще росла, и ей не хватало питания. В первую же свою получку Никита купил в ближней деревне коровьи ноги и затем всю ночь варил студень на железной печке, а Люба до полночи занималась с книгами и тетрадями, потом чинила свою одежду штопала чулки, мыла полы на рассвете и купалась на дворе в кадушке с дождевой водой, пока еще не проснулись посторонние люди.
Отцу Никиты было скучно жить все вечера одному, без сына, а Никита не говорил, куда он ходит. «Он сам теперь человек, – думал старик. – Мог же ведь быть убитым или раненным на войне, а раз живет – пусть ходит!»
Однажды старик заметил, что сын принес откуда-то две белые булки. Но он их сразу же завернул в отдельную бумагу, а его не угостил. Затем Никита, как обычно, надел фуражку и пошел до полночи и обе булки тоже взял с собой.
– Никит, возьми меня с собой! – попросился отец. – Я там ничего не буду говорить, я только гляну... Там интересно, – должно быть, что-нибудь выдающееся!
– В другой раз, отец, – стесняясь, сказал Никита. – А то тебе сейчас спать пора, завтра ведь на работу надо идти...