И наконец — Ока, «как Висла глубокая, как Висла широкая». Боже мой, ведь плакал, как дитя, старый, лысый дурак, когда увидел Вислу — ярко-голубую, какой она почти никогда не бывает, — на театральной декорации в дивизионном театре в лагере. Плакал, как дитя, слушая девушек в военной форме, поющих песню о Висле-реке… Это было в лагере Первой дивизии».
А теперь Висла перед ним, и исчезли тридцать лет.
Мрачное красное зарево стояло на другом берегу. Генерал вздохнул. Солдаты притихли, плотнее кутаясь в шинели. Уже повеяло предрассветным холодом. Умолкла песенка, упорно звучавшая почти всю ночь. Напевавший ее молодой солдат спал, упав головой на выщербленные кирпичи.
Из широкой расщелины, — быть может, это была воронка от бомбы, быть может подвал взорванного дома, — сочился слабый красноватый свет. Там тоже напевали. Тихонько, вполголоса. Генерал подошел. Внизу тлел огонек. В его свете дым был почти розовым, и розовый отсвет падал на лица. Их было трое советских солдат. Огонек притухал, и их лица заволакивались тенью. Кто-нибудь из сидящих поправлял дрова, помогая борющемуся с изморосью огоньку, — и три склонившихся к нему лица снова появлялись из мрака, красные, как отлитые из меди. Вздернутый нос, слегка выдающиеся скулы, непослушный вихор из-под шапки. Все трое смотрели в огонь, в красные угольки, и тихо напевали. Двое — глубокими, низкими голосами, третий — звучным, мягким тенором.
Они пели словно во сне, словно зачарованные мелькающими язычками пламени.
Сердце сжала внезапная печаль.
Мягко лился чистый ласковый голос:
Комок земли вдруг покатился из-под ног генерала, послышался шорох осыпающегося в яму песка. Сидящий лицом к генералу солдат вздрогнул и поднял глаза. Тот сделал шаг вперед.
— Ну как, ребята, холодно? Греетесь?
— Какой там холодно! Просто так, тянется ночь, приятно на огонек посмотреть…
Он спустился к ним, скользя ногами в осыпающемся песке, который стекал на дно ямы, шелестя, как вода.
— Откуда, ребята?
Молодой солдат с вздернутым носом поднял голову. Звучным тенором, который генерал тотчас узнал, он ответил, разгребая угольки щепкой:
— Сибиряки. Все трое.
— А откуда?
— Издалека, из тайги. Охотники мы. Милости просим к огоньку, сейчас и сало поджарится.
— Нет, спасибо, не хочется есть.
Солдат с выбивающимся из-под шапки кудрявым чубом спросил:
— Ну, как там? Все еще горит?
— Горит.
— Эх, жаль города… Красивый был город, говорят! Аж сердце болит смотреть.
Они тоскливыми глазами смотрели в огонек, в слабо мерцающие, заволакивающиеся дымом язычки пламени. Генерал тихо отошел. А они, словно только и дожидаясь этого, снова затянули:
Генерал медленно ступал дальше, ноги его вдруг отяжелели. А за ним, как шепот, как жалоба, доверяемая сердцем сердцу, повторялись слова припева:
Сибиряки. Где-то в тайге пылает ночью костер из смолистых бревен. Взвивается вверх красное, желтое, рыжее пламя. Потрескивает, шипит в огне сырое дерево. Черной стеной стоит вокруг лес, глухой, бескрайный, беспредельный бор. В темноте загадочно потрескивают ветви, не то от ветра, не то от крадущихся шагов хищника, кружащего вдали, сверкающими глазами высматривающего отблески огня на кустах, на мощных, косматых от хвои ветвях. У костра сидят охотники. Пахнет дымом, смолой. Высоко над головами, как море, шумит тайга, дремучий древний бор.
Что навевает грусть на этих троих, засмотревшихся в огонь, здесь, над рекой, не похожей на мощные, грозные реки Сибири? Воспоминание о костре в лесу, о дорогах, известных только охотникам, о лесных тропах, о суровой, величавой сибирской земле, воспоминание о тех днях — или этот город догорающий на той стороне, — город, на тысячи километров отстоящий от их бревенчатых смолистых домов в дремучих лесах?
Как далекое эхо отзывается в памяти песня, услышанная в детстве песня русских солдат:
Кто сложил ее, эту песню, такую простую, такую человечную? Солдат в серой шинели, которого пригнали сюда когда-то в качестве орудия царского гнета, неведомый солдат из неведомого угла России? Он пришел сюда, как орудие насилия, как враг к врагам, и нашел в своем сердце сочувствие поруганной польской столице и печаль о ней, вылившуюся в простую, наивную, глубоко человечную песню.