Выбрать главу

— Всё ж таки заговорил, о чём не следовало, — покачала она головой. — У всякой водяницы по-своему: иная о боли хочет забыть, иная озлится, иная помнит, кого любила, да оберегает их, ежели может. Так и с Радою. Помнит она о Велимудре, что спасти его хотела, а о муже помнить не хочет. И совестно ей, что вопреки мужниной воле царевича не оставила, и горько, что Тихомир её не слушал и разговоры о том запретил. Ежели бы слушал, до беды бы такой не дошло.

Ярогнева вздохнула.

— Не верит она, что муж её простит, винит себя, да и что дочь оставила, винит. Чужое-то дитя, вишь, будто ближе стало, а о своём не подумала, как она без неё-то будет. Спервоначалу Рада ещё помнила, горевала, слово с меня взяла, что Тихомиру я ни о чём не скажу, но скоро обо всём забыла.

— Так и что, ничего сделать нельзя? — спросил Василий. — Как-то можно её превратить обратно?

— Да, милый, вишь ты, — покачала головой старуха, — не чары одни виновны, а ложь да обида. Ежели б могли они потолковать, друг друга не виня да не гневясь…

— Так а почему не могут?

Ярогнева посмотрела на него мудрым усталым взглядом и сказала только:

— Вот сам себе и ответь, почему у людей так-то бывает.

От бабки Василий направился к озеру. Шёл и думал, зачем люди устраивают себе сложности на ровном месте.

Там трудился Горыня, его позвали расчищать дно. Показались и водяницы, смеялись, вились рядом, шутя плескали водой, и Горыня был красен наверняка не только от натуги, а и от смущения. Похоже, он не смел говорить водяницам в лицо, что думает насчёт их внешнего вида.

Не успел Василий насладиться этим зрелищем, как от холма пришла жена Добряка, принесла работникам обед (если судить по размеру корзинки, только одному работнику). Она, и правда, пошла к Горыне, смерив Василия неприязненным взглядом, а Баламута и Мудрика как будто не заметила.

Зато углядела водяниц и тут же подняла крик до неба. И срамота, и непотребство, и куда старостина дочка смотрит, кокора этакая, отчего платья-то этим девкам гулящим не справила.

Тут ей пришло в голову, что и Добряк, муженёк её беспутный, небось пялил на этих девок зенки свои бесстыжие, и она, оставив корзинку, пошла это выяснять. Василий проводил взглядом её высокую, крепко сбитую фигуру и решил, что не завидует Добряку. Если у него ещё и дочь такая же…

Но дочь его оказалась совсем другой. Василий сразу понял, что это она, поскольку других незнакомок тут быть не могло.

Он встретил её у покосившегося сарая за гостиным домом, ничейного, без двери. Обычно там ночевали шешки, крутились они здесь и сейчас. К низкой ветке старой вишни подвешены были качели из старого пояса — подвешены недавно, раньше их не было, — и девушка с тёмной косой сидела рядом и шила, поглядывая с тихой улыбкой, как шешки раскачиваются. Они цеплялись хвостами и лапами, толкали друг друга боками и копытцами, верещали, падали и опять карабкались на ветку.

Была Умила тоже крепкой, как мать и отец, темноволосой и темноглазой, а больше от родителей ничего не взяла. Может, если бы они хоть когда улыбались…

У ног её, как пёс, на траве качался Хохлик и теперь подскочил, радостно вереща:

— Вася! Вася! А мне рубаху-то шьют и порты, а то я срамота!

Василий сказал, что это ему не поможет, Умила рассмеялась, Хохлик обиделся. Это, сказал, от зависти всё, и тут же взялся расспрашивать, будет ли рубаха расшита золотом. Золотых нитей у Умилы не нашлось, она пообещала красные, а там, если с заповедником дела пойдут на лад, может, однажды добудет и золотые. Хохлик остался доволен и тем, бросил на Василия торжествующий взгляд и так раздулся от гордости, что неясно, как рассчитывал поместиться в новую рубаху.

Умила была ничего, приветливой. Василий даже осмелился её спросить, вся ли их семья превращается в медведей.

— Токмо батюшка, — ответила она. — Да и то, правду сказать, не ведаю, обращается али нет. Говорить он о том не любит, сама я того не видывала…

Они ещё немного поговорили, Василий рассказал о своей жизни, и тут за Умилой явилась мать. Нет бы, сказала, добру молодцу снедь отнести, сидит с какими-то голодранцами…

Бросив извиняющийся взгляд, Умила позволила себя увести. Хохлик, показав на удивление длинный язык, тоже ускакал.

— А мне рубаху-то шьют, шьют, а тебе-то нет! — крикнул он напоследок.

Василий пошёл домой и до конца дня думал над рекламой.

В то время, когда дневного света уже не хватало и он собирался притворить дверь и разжечь лучину, в дом вбежал Волк. Василий, опустившись на колени, погладил его, потрепал за ушами, сказал пару глупостей вроде тех, которые люди порой говорят собакам, а потом почувствовал, что Волк пришёл не один.