Выбрать главу

Амадея унижали бесконечно. Унижал отец Леопольд, унижали Веберы — все по очереди, начиная с матери и кончая сестрами; унижали Сальери, граф Колоредо, граф Штуппах, Габсбурги… Но не смог унизить никто! Означало ли это, что и Першину не стоит реагировать на попытки унижения со стороны уголовника по кличке Граф, а нужно…

Ведь Амадей деньги брал? Брал, просил даже и обижался, когда ему платили слишком мало! Брал у врагов и обидчиков — Колоредо, Штуппаха, Марии Терезии…

Нет! Нет!

Першин схватил чек со стола и спрятал в папке под номером 2 — между листом 324 (фотокопией письма племянника Бетховена Карла от 7.5.1825) и 325 (нотным автографом струнного квартета), после чего намазал клеем полоски бумаги и наклеил их на завязанные узлами тесемки.

«А вот меня унизили!.. Одной мыслью, что я за деньги способен убить, унизили. Неужели я дал этому повод?.. — снова закурил Першин. С самого утра он испытывал одиночество и отрешенность, что случалось и раньше — с той разницей, что раньше он не воспринимал это как безвозвратную потерю себя. — К дьяволу! Так и рехнуться недолго!»

Вытряхнув пепельницу, он отключил плиту, запер фор-точку и сложил папки в большую туристскую сумку. Хотел позвонить, но опасение, что телефон прослушивается, заста вило его отдернуть руку.

До самой Масловки он ехал по ночной Москве, напрягаясь всякий раз, когда в зеркале отражался свет фар, и всякий раз сворачивал и петлял, если машина шла следом за ним больше двух кварталов, тем самым проверяя, нет ли за ним слежки, и удлиняя свой маршрут. На Савеловском проспекте остановился у автомата, некоторое время сидел, приглядываясь к машинам, но ни впереди, ни сзади ничего подозрительного не заметил.

«А зачем ему теперь за мной следить? — подумал он, на кручивая диск телефона. — Раз я не заявил в первый раз, не заявлю и во второй. Все — куплен! Даже если бы волшебное слово на голубом листке не исчезло — о чем оно могло бы свидетельствовать? Разве только о слабоумии заявителя…»

— Алло? — послышалось наконец в трубке.

— Привет, — торопливо заговорил Першин. — Ты не спала?.. Впрочем, все равно уже… Мне нужно увидеться с тобой.

— Господи, кто это?

— Першин.

— Володя?.. — в голосе зазвучала тревога. — Что-нибудь стряслось? С Верой?..

— Нет же, нет. Ты одна?

— А с кем мне быть-то?

— Я сейчас приеду.

Он еще некоторое время петлял и озирался, не желая ненароком навести на квартиру ни в чем не повинной женщины преследователей, опасаясь за сумку с дорогими для него рукописями в багажнике, пока наконец не пришел к окончательному убеждению, что они с Графом в расчете, и покатил по прямой.

От Нонны веяло сном и покоем. Блестящие темные глаза смотрели на ночного гостя без лукавства и подозрения, отчего у Першина возникло чувство, будто он вернулся в родной дом после многотрудного дня.

— Прости, но оказалось, что в этом городе у меня больше пациентов, чем друзей, — сказал он, едва переступив порог.

— Лестно, если я попала в число последних.

— Я ненадолго…

— Как минимум — на время ужина, — улыбнулась Нонна и, взяв его за рукав, потащила на кухню.

— Зря ты, ей-Богу…

На столе посреди формочек с закуской стояла запотевшая бутылка «смирновки».

— В отличие от тебя у меня слишком много друзей, поэтому мне предоставлено пить и есть в одиночестве. А так как я этого делать не люблю, то постоянно голодаю. Мой руки, Першин. Все равно ведь не отпущу.

— Я на машине, — предпринял он попытку отказаться от

застолья.

— Никуда твоя машина не денется.

Из коренной интеллигентной москвички Нонна странным образом умела превращаться в разбитную лимитчицу-маргиналку и вела себя так, словно не знала, какой из своих ипостасей отдать предпочтение. В этом проявлялось ее одиночество.

— Я завтра уезжаю, — отчего-то разволновавшись, заговорил Першин. — То есть мы уезжаем с Верой. Совсем ненадолго, может быть, на неделю. В Сочи.

— Завидую, — глубоко вздохнула она, выкладывая из глиняного горшочка горячие шампиньоны. — А потом?

Першину подумалось, что женщины успели созвониться — так похожи были их реакции на известие о поездке.

— Это я слишком современен или вы так старомодны? — нахмурился он. — Мне порядком осточертело это «потом»! Я бегу от него и допускаю одну ошибку за другой.

Нонна сама налила водку ему и себе. Часы отбивали время, повисшее на паутинке пугающей тишиной, и, если бы из них вдруг выскочила кукушка, паутинка эта непременно оборвалась бы вместе с терпением Першина.

— Давай выпьем? — сказала Нонна вместо извинения за невольную попытку проникнуть в тайну их отношений и первой выпила, как на помин души, не чокаясь и не растрачивая слов понапрасну.

— Я хочу оставить у тебя кое-что на хранение, — попросил Першин. — До нашего возвращения. Видишь ли…

— О чем разговор?

— Постой. Это важно. То есть важно только для меня… — Он помолчал в поисках эвфемизма готовому сорваться с языка «если со мной что-то случится». — В общем, конечно, ничего особенного. Семейная реликвия. Может быть, за ними заедет моя дочь Анна… через некоторое время…

— У меня ты можешь оставить даже самого себя, — заверила она. — Хочешь послушать «Реквием»?

Он едва не поперхнулся:

— Почему… «Реквием»?

— Так. Зашла в «Мелодию», там ничего другого не оказалось.

— Это что же, специально для меня?

— Почему? Мне тоже нравится Моцарт. Правда.

— Я боюсь этой музыки, — помотал он головой.

— Мысли о смерти?

— Не то. Что-то было дописано Зюйсмайером. Он все делал бережно, но… Он же не Бог? — отшутился он, отдав должное ее проницательности, и поспешил переменить тему: — Как ты живешь? Алешка на живот не жалуется?

— «Как живете, как животик», — невесело усмехнулась Нонна. — Нет, не жалуется. И думать забыл. А обо мне — ни к чему.

Она работала в библиотеке, в которую почти никто не ходил, содержать которую было не на что, но она все же существовала для реноме муниципальных властей, обеспечивая Нонну не столько зарплатой, сколько материалами для ее статей, изредка появлявшихся в московских газетах.

— Отчего же? — внимательно посмотрел на нее Першин. — Очень даже к чему. А для начала мы выпьем за тебя.

Пить он вовсе не намеревался и о том, что предстоит вести машину, не забывал, но ждал, что Нонна сама напомнит ему об этом.

Вместо напоминания она подставила рюмку:

— Давай лучше — за одиночество?

— Зачем? Ведь нас же двое?

Нонна вышла и через несколько секунд вернулась со взъерошенным закладками томиком Мопассана:

— «Два лица никогда не проникаются друг другом до самой души, до глубины мыслей, а идут бок о бок, часто связанные, но не слившиеся, и нравственное существо каждого из нас всегда остается одиноким в жизни», — прочитала она, вслепую открыв страницу. — Понял?.. Так что — за одиночество как показатель нравственности!

Она звякнула донышком о рюмку визави и выпила быстро, точно опасаясь возражений. Першин чувствовал, что Нонна чего-то не договаривала, впрочем, подобно ему самому; и в этой игривой обоюдной недосказанности, как и в полночной трапезе, намечался треугольник: речь, безусловно, не велась об их с Верой отношениях.

Он тоже выпил. Черный мир за чистыми занавесками уже не дышал угрозой, стал отдаляться вместе с оставшимися в нем Верой, Графом, алчной Алоизией и всем, от чего он собирался бежать, но теперь уже и бежать никуда не хотелось: подсознательно искомое ощущение дома, которое он испытал здесь несколько дней назад, возвращалось.

«Совпадение? — думал он, глядя на полную, как беременная камбала, луну. — Убежал от Графа — попал к ней, собрался убегать снова — и снова оказался с нею. Промежуточная станция какая-то… вокзал для убегающих…»

— Зачем ты пьешь, Нонна? — тихо проговорил Першин. — Тебе ведь этого совсем не хочется?

Она засмеялась:

— «В воде ты лишь свое лицо увидишь, в вине узришь и, сердце ты чужое», — процитировала Лютера. — Это не умно, Моцарт, упрекать меня в пьянстве.