— Одевалась всегда с иголочки — во все импортное. Странные вопросы она иногда задавала, — улыбнулась Георгиашвили.
— Например?
— «Зачем я живу?»
— Что же в этом странного? Мне бы тоже хотелось это знать, — откровенно признался Першин.
— А в десятом классе вас занимал этот вопрос?.. Да и круг чтения… Она пробовала писать музыку сама, писала по ночам. Это я зимой случайно выяснила. Хотите, покажу вам ее ноты?.. — В класс то и дело заглядывали ученики, и Георгиашвили неожиданно строго прикрикнула: — Подождите минуту! Бутман, закрой дверь!
— Конечно! — Он пошел за нею к шкафу светлого дерева с застекленными дверцами, точно опасаясь, что она может передумать. — Вы что-то начали говорить о круге ее чтения?
— Да, представляете, однажды… это было в феврале… я пришла на час раньше и услышала скрипку. В колледже еще никого, кроме уборщиц, не было. Поднимаюсь на второй этаж — музыка из актового зала. Вхожу и вижу Катю… Стоит на сцене и играет при свете дежурного софита за кулисами так, будто перед ней полный зал консерватории. — Она нашла наконец нужную папку на полке, протянула Першину: — Вот, посмотрите.
В папке лежала обернутая целлофаном тетрадь, аккуратно заполненная нотными знаками.
— Это вы переписывали? — спросил Першин.
— Представьте себе, этого никто не переписывал, в том числе и Катя. Она писала без помарок.
— Что, сразу?
— Да. Как под диктовку на уроке сольфеджио.
На титульном листе карандашом была нарисована женская голова, под нею печатными буквами выведено: «Мадам Бовари». Лист в середине папки был пропущен, вторая половина нот также начиналась с рисунка: женский профиль на фоне уходящего в облака железнодорожного полотна. Подпись: «Анна».
— Что это? — недоуменно спросил Першин.
— Музыкальные иллюстрации. Вы интересовались кругом ее чтения. — Георгиашвили подошла к окну, распахнула его и помахала папкой, словно хотела выгнать из просторного класса табачный дым.
С улицы ворвались гудение троллейбуса, пение невидимых птиц, музыкальная какофония: Гендель, Чайковский и Шопен вместе создавали невообразимый хаос.
Взгляд украдкой на часы не ускользнул от Першина.
— Валентина Грантовна, прошу вас… я обязательно должен это услышать.
В усталом, исполненном отчаяния взгляде его глаз было столько искренности и мольбы, что она даже не стала интересоваться причиной интереса этого чудаковатого врача к Кате, а только дотронулась ладонью до его рукава и кивнула.
— Бутман! — окликнула ученика, приоткрывая дверь. — Войди, пожалуйста, в класс.
Невысокий, тихий паренек с шапкой черных вьющихся волос и горящими глазами, остановившись у двери, смотрел то на учительницу, то на гостя, неизвестно по какому праву прервавшего экзамен.
— Посмотри, Ларик, эти ноты.
Он осторожно взял тетрадь, перевернул страницу, затем — другую, и так — до конца, внимательно просматривая каждую строку нотного стана, изредка останавливая взгляд, возвращаясь к началу, — словно музыка уже звучала в нем.
— Сможешь это сыграть?
Он ответил не сразу, очевидно, подумав, что от ответа зависит нечто большее, чем оценка, во что посвящают не всех, и просьба учительницы — знак особого к нему доверия.
— Это… Катя?
Она кивнула.
— Я сыграю.
Именно так: не «попробую», а «сыграю». За одну эту уверенность Першин готов был благодарить его.
Ларик взял со стола скрипку, расчехлил ее, опустил пюпитр. Подтянув струну, еще раз посмотрел в ноты, закрыл глаза и пошевелил губами — не то определяясь с ритмом, не то молясь.
А потом он заиграл.
Поначалу Першину казалось, будто он уже слышал эту музыку, будто форма ее естественна и знакома, но насыщена новым, неожиданным содержанием: какая-то роковая обреченность, сквозь которую прорывались жизнеутверждающие, светлые ноты, но никак не могли прорваться, таяли, растворялись в пронзительном трагизме…
Плата приходила с иезуитской расчетливостью — на острие нужды, когда атмосфера в семье становилась невыносимо тягостной, укладывая Констанцу с очередным приступом в постель, пронзая страхом за детей семи лет и четырех месяцев — двоих, оставленных судьбой себе наперекор. «Реквием» был его последним признанием человечеству в любви.
Когда стало известно о коварном замысле Штуппаха? После «Lakrymosa»?.. Или после «Kyrie» в духе полотен Генделя?.. Страшный суд в «Dies irae» дописывал уже Зюйсмайер…
Граф полагал, ему удалось купить свободу? Грозные тремоло струнных, грохот литавр и смерть были ему ответом…
Воцарилась долгая тишина. Такую он слышал во сне про Катю Масличкину в обличье Марии Анны.
Ни мадам Бовари, ни Каренина не должны были умереть: Катина музыка продлевала им жизни до бесконечности.
— Это на что-то похоже? — закурила Георгиашвили, невзирая на присутствие ученика.
«На «Реквием», — подумал Першин. Но вслух ничего не сказал.
Офис, где трудилась его «благоверная», находился на Земляном Валу близ Курского вокзала. Бывать там ранее Першину не случалось, так что пришлось изрядно покружить вокруг да около, прежде чем пожилой гаишник ткнул жезлом в сторону Путейского тупика.
Особнячок за невысокой сетчатой оградой, тщательно ухоженные газоны и клумба перед входом, подстриженные кусты акации — все это приличествовало фабрике по изготовлению оберток для конфет «Белочка» или пошиву дамского белья, но никак не акционерному предприятию с грозным названием «Спецтранс», о котором возвещала литая вывеска на проходной. Въезд на стоянку автомобилям, не относившимся к парку «Спецтранса», запрещался табличкой, но Першин решил, что его «фолькс» ничем не хуже остальных иномарок, запрудивших асфальтированную площадку, и нахально втиснулся между милицейским «ниссаном» и фисташково-ржавым «БМВ».
В сплошь застекленном помещении бюро пропусков по левую сторону от турникета дежурил молодой охранник в пятнистом комбинезоне. За столом перелистывал служебный журнал милицейский капитан.
— К кому, гражданин? — проявил бдительность охранник, застопорив турникет.
— К коммерческому директору, — важно ответил Першин.
Капитан пристально посмотрел на него, словно хотел вспомнить, не видел ли его на доске с портретами разыскиваемых рецидивистов.
— Документ, пожалуйста, — вежливо потребовал охранник.
«Если этот хорошо откормленный мэр утверждает, что Москва — не полицейский город, то он либо врет, либо заблуждается, — подумал Першин, просовывая в узкое окошко паспорт. — Это ваша реальность?!»
Капитан забрал у охранника паспорт, долго сличал фотокарточку с оригиналом, перелистывая страницу за страницей, внимательно изучал штампы о прописке, регистрации брака и прочее, чем паспорта дают повод для процветания генетически полицейскому государству России. Всякого рода проверки, режимы, косые взгляды ментов, турникеты действовали на Першина, как флаг СССР на быка.
— Градиевская — ваша супруга? — удивленно посмотрел на него капитан. Получив утвердительный ответ, он снял телефонную трубку и набрал трехзначный номер: — Андрей Филиппыч?.. Объявился муж Градиевской… К вам?.. Есть!
— Что значит «объявился»? — не выдержал Першин, протянув руку за паспортом.
— Это пока побудет у нас. — Капитан встал и вышел из «стекляшки». — Проходите!
Куда идти, Першин не знал. Планировка офиса представляла выбор: красная ковровая дорожка уводила вверх по лестнице, вправо и влево от проходной распростерлись крылья узких коридоров со множеством дверей.
— Идите же, — дышал капитан в затылок.
— Куда? — У Першина возникло серьезное сомнение, что так встречают здесь каждого, кто решил повидать супругу в течение рабочего дня.
— Вы что, никогда здесь не были?
— Не был, — признался Першин. — А почему вас это удивляет?
— Поднимайтесь наверх.
«Черт их знает, может, у них порядки такие?» — подумал Першин и, преодолев один пролет, повернулся к провожатому:
— Спасибо, дальше я сам.
— Проходите, гражданин!
Внизу появился охранник, застыл у подножия лестницы, как у мавзолея. Охваченный недобрым предчувствием, Першин пошел по коридору, вглядываясь в таблички в дверях: «Плановый отдел», «Главный экономист», «ОТЗ»… Заплаканная женщина, всхлипывая, прошла мимо него, обдав запахом вьетнамской «звездочки».