Выбрать главу

— Но я слышал ее музыку в исполнении совершенно постороннего исполнителя. И видел ноты, записанные на одном дыхании и без единой помарки.

— Вы уверены?

— Абсолютно! Все очень осмысленно, гармонично, без примеси эпатажа или шизофренического налета.

Шувалов покивал, поднял на Першина светящиеся открытием глаза:

— Что ж, если бы это было иначе, то я, пожалуй, не рискнул высказать свое предположение. Дело в том, коллега, что знакомство дочери — не знаю, каким образом и по какой причине — с ЛСД, которым лечили когда-то ее мать от алкоголизма, состоялось задолго до того, как расстояние до земли сократилось в ее сознании до одного шага.

— «Флэш-блэк»? — догадался Першин. — Отголоски инъекции?

— Он самый. По крайней мере, я изучаю суицидальные мании девятнадцать лет, и этот случай более всего похож на явление эха. Через несколько месяцев после попадания в организм ЛСД психоделическое изменение сознания повторилось в чрезвычайно острой форме. Не случайно на момент операции анализ не выявил в крови наркотика. То, что было показано матери в присутствии квалифицированного специалиста, было категорически противопоказано несовершеннолетней акцентуированной личности, балансировавшей между сумасшествием и психическим здоровьем. Таким достаточно однократного приема ЛСД в дозе, измеряемой миллионными долями грамма, чтобы у них развился психоз. — Шувалов посмотрел в окно и сочувственно вздохнул: — Боюсь только, что доказать это будет невозможно, если сами родители на захотят рассказать правды.

Першин вышел от него в полдень и сразу же позвонил в офис Масличкину, но секретарь ответила, что его нет и сегодня не будет. Домашний телефон молчал. Вспомнив, что сегодня хоронят Градиевскую, Першин решился ехать на кладбище, чего делать не планировал, но рассудил, что Масличкины могут оказаться там, а кроме того, стоит посмотреть на всех остальных, кто придет проститься с телом коммерческого директора «Спецтранса».

Чувство жалости к ней, которое он испытывал еще вчера, неожиданно угасло; осталась обида на самого себя за то, что не сумел подобрать ключика к сердцу этой некогда красивой, холодной и высокомерной женщины, так навсегда и оставшейся для него загадкой. Может, прояви он больше настойчивости, и сложилась бы по-иному их жизнь, и была бы теперь Алоизия жива, не попал бы он под это кошмарное, угнетающее подозрение, и, как знать, налета на караван тоже бы не было… А теперь вот он едет на похороны чужой, как оказалось, совсем незнакомой ему женщины, и даже не к ней вовсе, а совсем по другим, корыстным соображениям — глазами постороннего высмотреть в среде тех, кто станет опускать гроб, ее убийцу с одной лишь прагматической целью: снять подозрения с себя.

Заправившись «под пробку» где-то в Бирюлеве, он выехал за Кольцевую и покатил по запруженной большегрузами трассе. Подмывало повернуть назад, не связываться более с теми, кто милостиво отпустил его на свободу да еще денег дал — особенно теперь, после признания Веры о ребенке, когда он утром отвез ее на работу, как будет делать это впредь ежедневно, из года в год. Жизнь менялась, воля рока уже выносила его на другой, противоположный берег озера — тихий, спокойный и безветренный, и он с удивлением думал, что вовсе не ищет покоя, как сказал об этом давеча Савве, а идет наперекор здравому смыслу, и ловил себя на том, что заметила Вера, но в чем не признавался себе он сам: от сострадания страждущим, от духовной связи с пациентами через величественную музыку вечности оставалось все меньше и меньше следа в его душе, и самой души оставалось все меньше, и едет он хоронить Алоизию, ничего к ней не испытывая, против нужды и своей воли, точно слепая сила инерции подхватила его и несет навстречу неизвестности. Необычное заключалось в том, что покрывшаяся черствой корочкой, обветрившаяся душа его не всколыхнулась, когда он узнал о ребенке, и сердце не екнуло; он расценил это известие как очередное препятствие на пути и только потом умозрительно заключил, что вовсе не препятствие, а закономерность, что вот сидит напротив красивая молодая женщина, которая его любит и которую следует расценивать как некую компенсацию за избиение судьбой; ничего плохого в этом нет, а есть только хорошее — во всяком случае, плюсов здесь больше, чем минусов, значит, следует принять все как есть и не противиться больше року. Вот ведь по дороге на кладбище едут все, соблюдая правила и следуя единым потоком, и никому в голову не взбредет повернуть остальным навстречу или съехать в кювет; все едут и он едет, Першин, такой же, как все, — без дьявольских рожек, ангельских крылышек и прочих других видимых и невидимых оснований на свою исключительность.

Но именно это «как все» и пугало, и рисовало картины пустынной будущности: что он без особой чувствительности души, что он без Моцарта, куда — без апостольского дара и миссии исцелять?

А из Москвы, конечно, прочь! Что, как не она, пресыщенная, населенная роботами — фоном для правителей, изменила его? Зачем он решил, что столица и есть та самая вершина, на которой человек «введен во владение свободами»? Как раз здесь и ощущается более всего несвобода, а забраться в глушь и пользовать больных там и хорошо, и благодарно. Когда ему была предоставлена эта благодать, он не воспринял, не оценил ее и только теперь, вкусив всех прелестей стояния на «ведьминой горе», понял: тесно там, на сияющей вершине, — всем сластолюбцам не устоять. Бежать, бежать, как только все это кончится! Взять Веру, махнуть к ее тетке в Калугу или того дальше — на какое-нибудь Гусиное озеро, вырастить сына в не вычерпанном до дна пространстве нравственной чистоты. Но это лишь после того, как он отыщет бациллу, воцарившуюся в его душе, породившую червоточинку, которая пустила метастазы и разрастается, лишая способности чувствовать и слышать то, что дано чувствовать и слышать лишь ему одному. Если в мирозданье порядок превалирует над хаосом, то потому только, что каждая песчинка, каждое живое существо наделено строго индивидуальным, неповторимым, одному ему присущим даром, на развитие которого отводится время длиною в жизнь. Не найти, не ощутить в себе этого призвания, этой отличительной особенности мировосприятия, наверное, не страшно: не нашедших только то и ожидает, что проживут они, как все, не хуже и не лучше других, иногда отдавая, иногда выхватывая — по случаю и наважденью. А вот иметь, взрастить и потерять — кощунственно и непростительно, и не то чтобы обидно, словно лишиться денег, но смертельно, потому что по-иному уже не наладиться, не вписаться в бытие, не обрести ни Веры, ни Надежды, ни Любви.

К двум он въехал на площадку у центрального входа, сплошь заставленную катафалками и автобусами. Огромное, испещренное холмиками поле простиралось до самого горизонта; там вдалеке терзали землю экскаваторы, завершая обрядовый цикл. Via delorosa тянулся по разветвлению грунтовок и асфальта, секторы, означенные крестами, камнями, тумбами, табличками, пестрели пластмассовым разноцветьем. Высоко в чистом, без единого облачка небе метались жаворонки, ярко светило солнце, торопя живых избавляться от своих мертвецов.

«Заботы о погребении, устройство гробницы, пышность похорон — все это скорее утешение живым, чем помощь мертвым», — заметил еще Августин. Из кладбищенской конторы выходили люди с какими-то прейскурантами; скрежеща лопатами об асфальт, разбредались усталые, всеми презираемые и оттого готовые захоронить целый свет могильщики; толпы в ожидании церемониймейстерских распоряжений курили, не отходя от катафалков, и женщины успокаивали себя протяжным воем по усопшим.

Першин покрутился у одной группы, перешел к другой, к третьей, поспешил навстречу подъезжавшей колонне из десятка разновеликих машин, стараясь, впрочем, оставаться незамеченным, и только пятая процессия оказалась с нужным ему гробом.