Тали между тем особого восторга, казалось, не испытывала. Не слишком всматриваясь в происходящее на сцене, она ерзала в кресле, напрасно пытаясь отыскать поблизости знакомое лицо. Но здесь, в скромном уголке зала, где были их места, заменявшем то, что в обычных театрах называлось галеркой, шансов встретить подругу по лицею княгини Дадиани или кого-либо из знакомых родителей было очень мало.
— Что с тобой происходит? — с легким раздражением спросила она Марию. — Прямо в каменный столб превратилась, будто та принцесса из сказки. Ничего не видишь, не слышишь вокруг себя. Я толкала тебя, спрашивала, а ты…
— Спрашивала? — Мария была в полном недоумении. — Хотя да, ты права. Я в самом деле ничего не слышала. О чем ты хотела спросить?
— Сейчас уже не припомню… Но было что-то интересное.
— Может быть, — все еще во власти своих мыслей, проговорила Мария. — Тали! — спустя какое-то время дрожащим от волнения голосом произнесла она и крепче сжала локоть подруги. — Как ты думаешь, Тали: я тоже смогу когда-нибудь так хорошо петь?
В глазах Тали пробежал легкий испуг.
— Муха, — прошептала она. — Ты хочешь петь, как госпожа Липковская?
— Да, Тали, хочу!
Тали встряхнула золотистыми кудряшками. Замешательство ее тут же прошло.
— Ты, Муха, будешь петь еще лучше!
— Ах, Тали, не издевайся. Я говорю серьезно.
— Я тоже.
— Тогда скажи: если веришь в это, то почему?
— Не знаю… И все же верю: так будет…
Мария снова впала в задумчивость, которая теперь уже окончательно охватила ее.
II
Сестры Дическу вели уединенный образ жизни. Кроме концертов и редких, очень редких визитов немногочисленных близких людей их время было распределено между консерваторией, занятиями с учениками и этим салоном, который назывался в доме музыкальной гостиной еще в те времена, когда были живы их родители, а брат Ваня не пустился в свои странствия. Когда они были все вместе и жили, не зная забот и лишений. Здесь помещался клавесин, доставшийся по наследству матери, а также рояль, купленный еще тогда, когда сестры только начали всерьез заниматься музыкой. Сколько радости, сколько счастливых, незабываемых вечеров знала эта просторная комната, окна которой выходили на улицу Жуковского, тихую, немноголюдную, утопающую в тени столетних лип и вязов и невдалеке от их дома смыкающуюся с одной из тенистых аллей Общественного сада! Однако все, что было прежде, бесследно прошло, и сейчас былая жизнь казалась им светлым сном, картинкой из сказок, которые в долгие зимние вечера читала мать. Поскольку сейчас даже трудно себе представить, что эти беззаботные, блаженные времена в самом деле когда-то были, что этот дом был свидетелем стольких радостных событий, что в нем звучало пение Глеба Погора, разносился смех Нины Костин, изрекались экспромты-шутки брата Вани, происходили вечные мистификации Мити Рэуту…
Клавесин издал последний, продолжительный аккорд, напоминающий стон, и звуки чарующего «Карнавала» Шумана оборвались. Елена осталась сидеть на табурете с руками, застывшими на клавишах… Она не доиграла пьесу до конца. Смотрела в пустоту перед собой глазами, в которых давным-давно высохли все слезы, сухими, покорными. Смотрела на картины, столь знакомые, беспрерывно, каждый раз мелькавшие у нее перед глазами… В своем углу, у столика на кушетке, Аннет уронила в рабочую корзинку спицы с недовязанным пуловером, который до этого в полном молчании вязала. Наверное, ей хотелось бы продолжить работу, но вспомнился неписаный закон, введенный еще покойной матерью, — не работать в воскресенье… Она как раз хотела протянуть руку, чтобы взять со столика том с пьесами Чехова, когда Елена резко оборвала мелодию. И обеспокоенно подняла глаза на сестру. Знала, о чем та думает в эту минуту. Знала и то, что ничем не может помочь ей в ее боли. И все же, как уже не в первый раз, попыталась отвлечь ее от горьких мыслей, втянуть в разговор о чем-то другом. Напомнить об иной боли, понятной им обеим.