Только это зеркало, эти бревна не были темными: в летние месяцы тех первых лет тюрьма стояла под открытым солнцем посреди усеянной пнями вырубки, одинокая на своей стороне расширения пыльной дороги, покрытого редкими следами колес, но главным образом лошадей и людей: Петтигрю и его буцефала, пока их не сменил ежемесячный дилижанс из Мемфиса, Скакуна, которого Джейсон Компсон продал Иккемотубе, сыну старой Мохатахи и последнему в этой части страны вождю чикасо, за участок земли - столь большой, что, как свидетельствовало первое официальное обследование, новое здание суда превратилось бы в одну из надворных построек Компсона, если бы муниципалитет не купил нужную часть участка (по компсоновской цене), чтобы самому не оказаться в правонарушителях; верховой кобылы доктора Хэбершема, которая носила на себе его видавшую виды черную сумку (и возила коляску, когда доктор Хэбершем состарился и так закостенел, что не мог сесть в седло), и мулов, возивших фургон, в котором, сидя под французским зонтиком в руке девочки-негритянки, старая Мохатаха по субботам ездила в город (и в конце концов приехала, чтобы поставить заглавную X на бумаге, навсегда утверждающей изгнание ее народа, она и тут явилась в фургоне, как всегда босиком, но в пурпурном шелковом платье, которое Иккемотубе привез ей из Франции, в шляпе с белоснежным королевским плюмажем, опять-таки под зонтиком, по другую руку ее сидела еще одна девочка-рабыня, держа жесткие туфли, не налезающие Мохатахе на ногу, в задке фургона валялись последние остатки привезенного сыном имперского барахла, не слишком громоздкие и пригодные к перевозке; она в последний раз выехала на пыльное расширение дороги перед лавкой Рэтклиффа, где федеральный земельный агент и его помощник ждали ее с той бумагой, остановила мулов и с минуту неподвижно сидела, ее молодые телохранители, прошедшие восемь миль пешком, расположились на корточках вокруг фургона, а поселок - Рэтклиффы и Компсоны, Пибоди и Петтигрю (не Гренье, Холстон и Хэбершем, потому что Луи Гренье отказался приезжать и смотреть на это, старый Алек Холстон по той же причине одиноко сидел в тот жаркий день перед тлеющим в камине поленом, а доктор Хэбершем скончался, и его сын уже отправился на запад с невестой, внучкой Мохатахи, и тестем, сыном Мохатахи Иккемотубе) - смотрел, пялился с веранд таверны и лавки на ее непроницаемое морщинистое лицо неопределенного возраста, на полное, бесформенное тело, облаченное в одежду, выброшенную какой-то французской королевой и выглядящую на нем словно праздничный костюм владелицы доходного натчезского или новоорлеанского борделя, восседающее в старом фургоне, окруженном сидящей на корточках личной гвардией, тоже одетой в дорогу по-праздничному; потом спросила: "Где эта индейская территория?". И ей ответили: на западе. "Поверните мулов на запад", - велела она, кто-то исполнил ее приказание, а она взяла у земельного агента ручку, вывела на бумаге X, вернула ее, фургон тронулся, молодые люди поднялись, и она удалилась навсегда тем летним днем под ужасающий, жалобный скрип и визг немазаных колес, застыв под неподвижным зонтиком, гротескная и царственная, эксцентричная и отживающая, словно воплощенная несовременность, съезжающая со сцены на собственном несовременном катафалке, ни разу не обернувшись, ни разу не взглянув в сторону дома); но больше всего было людских следов: щегольских ботинок, которые доктор Хэбершем и Луи Гренье привезли с атлантического побережья, кавалерийских сапог, в каких Алек Холстон скакал вслед за Френсисом Мэрионом, и - бесчисленных, словно листья, превосходящих все остальное, вместе взятое, - мокасинов, лесных сандалий из оленьей кожи, оставленных не индейцами, а белыми, пионерами, неутомимыми охотниками, они словно бы не только покорили дебри, но даже натянули на ноги обувь изгнанных (очень удобную и практичную, ведь белый человек покорял Америку на своих двоих; открытые и закрытые "О" его лошадей и скота отпечатывались поверх его следов, лишь закрепляя его победу); (тюрьма) видела их всех: краснокожих, белых и черных - пионеры, охотники, лесные люди с ружьями оставляли такие же легкие, быстрые, беззвучные следы с острыми носками почти без каблука, как индейцы, которых они изгнали и которых, в сущности, удалось узнать именно поэтому: не благодаря нарезному стволу, а потому, что пионеры могли войти в окружение краснокожего и оставить те же следы, что и он; отец семейства глубоко вдавливал в пыль крепкие каблуки своих башмаков из-за груза, который нес на плечах: топора, пилы и пахотного инвентаря, ему удалось изгнать лесного человека совсем по другой причине: своим топором и пилой он истреблял, уничтожал то окружение, в котором лишь и мог существовать лесной человек; спекулянты землей, торговцы рабами и виски, идущие за отцами семейств, и политики, идущие за спекулянтами землей, утаптывали пыль на этом расширении дороги все глубже и глубже, пока там в конце концов не осталось ни единого следа чикасо; она (тюрьма) видела их всех, с первых невинных дней, когда доктор Хэбершем, его сын, Алек Холстон и Луи Гренье стали сперва гостями, а потом друзьями возглавляемого Иккемотубе клана чикасо; затем появились агент по делам индейцев, земельная контора и фактория, и вдруг чикасо Иккемотубе стали гостями федерального правительства, не став его друзьями;
затем появился Рэтклифф, и фактория стала уже не просто индейской, хотя индейцев, конечно, радушно принимали (потому что, в конце концов, эта земля принадлежала им, по крайней мере они тут были первыми и заявляли о своих правах), затем Компсон со скакуном, вскоре он прибрал к рукам индейские счеты на табак, ситец, рабочие брюки и кастрюли, занесенные в книги Рэтклиффа (впоследствии он приберет к рукам и книги Рэтклиффа), и в один прекрасный день Иккемотубе оказался владельцем скакуна, а Компсон - земли, часть которой отцам города придется купить по компсоновской цене, чтобы основать город; и Петтигрю со своей трехнедельной почтой, а потом ежемесячный дилижанс и новые лица, появляющиеся так быстро, что старый Алек Холстон, больной и вспыльчивый, сидящий как старый угрюмый медведь у тлеющего камина даже в летнюю жару (теперь из первых троих он оставался один, потому что старый Гренье уже не появлялся в поселке, старый доктор Хэбершем скончался, а сын старого доктора, еще когда ему было двенадцать или четырнадцать лет, стал в глазах поселка индейцем и изменником), уже не пытался, не хотел запоминать их фамилии; и вот уже с пыльного расширения дороги исчез последний след мокасина, этот последний, остроносый, легкий мягкий след широкого шага какой-то миг указывал на запад, потому что стер с глаз и из памяти человека тяжелый кожаный каблук, обладающий не стойкостью, мужеством и способностью выжить, а деньгами, - уничтожив им (следом) не только мокасины, но и гетры с курткой из оленьей кожи, потому что индейцы Иккемотубе теперь носили фабричные брюки и башмаки с востока, взятые в кредит в универмаге Рэтклиффа и Компсона, по субботам белого человека они приходили в поселок, неся под мышкой чуждые башмаки, аккуратно завернув их в чуждые брюки, останавливались на мостике через компсоновский ручей, мыли ноги, прежде чем надеть брюки с башмаками, потом весь день сидели на корточках, ели сыр, печенье, и мятные конфеты (тоже купленные в кредит с прилавка Компсона и Рэтклиффа), и уже не только они, но и Хэбершем, Холстон и Гренье находились там из милости, анахроничные и чуждые, они пока вызывали даже не раздражение, а просто неловкость;
Потом индейцы ушли; тюрьма видела это: разболтанный, немазаный фургон, пару мулов, впряженных в него обрывками упряжи с атлантического побережья, дополненной ремнями из серой оленьей кожи, девятерых молодых людей -диких, неукротимых и гордых, они даже в памяти своего поколения были свободными, а в памяти отцов были потомками королей, - сидящих вокруг него на корточках и ждущих, тихих, спокойных, одетых даже не в древние, выделанные в лесу оленьи шкуры времен своей свободы, а в церемонные одеяния непонятных ритуальных выходных дней белого человека: суконные брюки и белые рубашки с накрахмаленной грудью (потому что они отправлялись в путь, их будет видеть окружающий мир, незнакомцы, и держа под мышками изготовленные в Новой Англии башмаки, потому что путь предстоял долгий и босиком идти было лучше), не заправленные в брюки рубашки без воротничков и галстуков тем не менее были жесткими, как доски, сверкающими, первозданно чистыми, в кресле-качалке, стоящем в фургоне под зонтиком, который держала рабыня, - толстую, бесформенную старую матриарха в королевском пурпурном шелке с пятнами пота и в шляпе с плюмажем, разумеется, тоже босую, но, поскольку она была королевой, другая рабыня держала ее туфли; тюрьма видела, как она вывела на бумаге крест и тронулась в путь, медленно и душераздирающе удалилась под медленный, душераздирающий скрип немазаного фургона - с виду и только с виду, так как, по сути дела, она словно бы не поставила чернильный крест на листе бумаги, а подожгла фитиль мины, заложенной под перемычкой, преградой, барьером, уже искореженным, перекошенным, выгнутым, не только высящимся над землей, но и кренящимся, нависающим, готовым вот-вот рухнуть, так что потребовалось лишь легкое касание пера в этой смуглой безграмотной руке, и фургон не удалился со сцены медленно и душераздирающе под душераздирающий скрип немазаных колес, а был сметен, унесен, выброшен не только из округа Йокнапатофа и штата Миссисипи, но даже из Соединенных Штатов, нерушимо и невредимо - фургон, мулы, неподвижная бесформенная старая индеанка и девять окружающих ее голов, - словно бутафория или декорация, которую быстро тащат за кулисы среди суеты реквизиторов, меняющих оформление для следующих сцены и акта, хотя занавес еще не успел опуститься;