Выбрать главу

И Лабрада повернулся и ушел, а вслед за ним разошлись и остальные. Той же ночью Лабрада действительно собрался и улетел в Стимфал, а оттуда — на Землю. Свой контракт у РФК он выкупил, заплатив, по слухам, более чем солидную неустойку, но впоследствии остался работать там же, в компании, в необременительной должности эксперта летной группы. Верный данному слову, он больше не выступил ни на одном соревновании.

Тем временем жизнь доказывала, что шила в мешке и в самом деле не утаишь. Во-первых, не считая великого числа местных свидетелей, чудеса «Стоунхенджа» прекрасно были видны из соседнего Гладстонбери. Во-вторых, полет Эрлена оказался во всех подробностях заснят сразу двумя проходившими в тот момент над районом спутниками, ну, а в центре обработки у «Интеллидженсера», естественно, нашелся свой человек, и обложка следующего номера украсилась роскошным снимком, на котором объятый кольцом белого пламени «Милан» стоял торчком между столбов «Стоунхенджа», точно фига между загорелыми пальцами.

Летная комиссия и судейская коллегия собрались на следующий же день. Произошла невероятная, невозможная вещь. Даже если бы «кромвелевский переворот» с обратной точки был сделан однократно и просто в небе, в границах, обозначенных безвредными лазерами, и то это был бы заслуживающий уважения трюк. Но он был проделан девятнадцать раз подряд, и там, где ошибка в метр превращает самолет в облако плазмы и отправляет пилота на высшие заоблачные курсы.

Эрликона за воздушное хулиганство и пренебрежение летной дисциплиной следовало отстранить от участия и дисквалифицировать минимум на год. Но у комиссии не хватило духа. Они сами были пилотами, сами когда-то летали, поглядывая на «Стоунхендж», они выросли на этой легенде, на ней выросли и те, кто их учил, и вот теперь пришел человек, который играючи, небрежно, спиной вперед пролетел, развеял легенду и создал новую. Черт возьми, такого летчика еще не бывало. И его дисквалифицировать?

Если же это решение отпадало, тогда надо было отменять этап, распустить мемориал и со спокойной душой отдать Эрлену все мыслимые призы прошлого и настоящего.

В итоге договорились закрыть глаза и не решать вообще ничего, сделав вид, будто ничего и не произошло, ограничившись общим указом о повышении мер контроля за дисциплиной в воздухе, дабы еще какой-нибудь сумасшедший не полез на проклятые столбы. Председатель Незванов хмуро изрек:

— Парень на глазах становится мифом.

Другой член комиссии высказался еще более определенно:

— Если он к апрелю наберет хотя бы половину теперешней формы, чемпионат мира у него в кармане.

Единственным, кто оказался в этой ситуации на высоте, был Шелл Бэклерхорст. Он потребовал у компании для Эрликона долгосрочного контракта с двойной суммой премиальных, а также выслал ему приглашение на ежегодный бал «Дассо», на сей раз устраиваемый фирмой в преддверии наступающего юбилея. Это тоже было нарушением традиции, поскольку Эрлен все-таки пока еще ничего не выиграл.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Как будто ничего не изменилось. По-прежнему взлетали и садились самолеты. По-прежнему каждое утро Эрликон погружался в «кишку Маркелова», прятал голову под шлемом с гофрированным хоботом, окончательно придававшим ему слоноподобный вид, и земля и небо начинали крутить свою обыденную карусель; свисали белые полотенца облаков, туманил стекла пересеченный инверсионный след, наскакивал и проваливался «Стоунхендж». На этом фоне неутомимо мигали и перебегали крестики, нолики и прочая символика боевого наведения; «Джон, выключи ты эту иллюминацию», — просил Эрлен. «Ничего, ничего, — отвечал Кромвель, — просто, как прицел захватить вражеский, то есть самолет соперника, или ангар, или еще что-то не наше, жми пускач, и тебе сразу полегчает». Все оставалось на своих местах, но и в самой обыденности ощущались перемены.

Сбылось предчувствие, посетившее Эрликона на стимфальской госпитальной койке. Романтика превратилась в рутину; волнующее наслаждение, которое дарили полеты, и чисто эстетическое удовольствие от авиационного дизайна сгинули; сам запах смазки, кожи, горячего металла, прежде так радовавший, стал привычным спутником утомительной и смертельно надоевшей работы… Железо, горючее, пот, калории, тонны, секунды, десятые секунд… Когда же это, о Господи, кончится? Тут, однако, речь шла лишь об испытании терпения, главные неполадки залегали гораздо глубже.

На Эрлена обрушилась слава. Свое имя ему случалось встречать в газетах и раньше, но теперь это просто в счет не шло, теперь он занимал первую строчку и почти с ужасом всматривался в собственную чудовищную фигуру в кривом зеркале прессы. Господи, это же не я, думал Эрликон, слушая телевизионный гвалт, это не моя жизнь. А где моя? И кто я? Эти вопросы расшевеливали в нем тоску, ту самую, первые признаки которой он ощутил, впервые увидев злополучный «Милан» в ванденбергском подземелье. Тогда, глядя на этого мрачного великана, он подумал то, что лучше всего определяется поговоркой «не в свои сани не садись» — и, однако же, сел, и кони бойко взяли с места, и шальной ямщик люто нахлестывал… Далеко завела чужая колея, но не это было самым страшным. «Пусть я бездарный урод, но жил же я как-то до, было же что-то мое… Что же? Что именно? Ничего не помню». До Эрлена стала доходить запоздалая догадка, что в Кромвеле он встретился не с гримасой судьбы, а с самой судьбой — в натуральную величину.

Наиболее значительной частью прошлого был, конечно, Скиф, но после стимфальских откровений подумать о Скифе было не то что жутко, но просто совершенно невозможно.

Если бы кромвелевские чудеса и таланты хоть сколько-нибудь увлекали, если бы власть над людьми и машиной обещала хоть какие-то приятные перспективы! Но нет, и тут для Эрликона все складывалось грустно и непонятно. Чем дальше, тем сильнее он испытывал неприязнь к их совместным достижениям; в маршальском мастерстве и своем участии в нем Эрлен находил что-то постыдное и возбуждающе брезгливое чувство нечистоты, какое вызывают свалки, бойни и романы Габриеля Маркеса.

Этой каше из омерзения, сомнений и одурения был нужен какой-то противовес, и нет ничего удивительного в том, что Эрликон снова задумался об Инге.

Чувство Эрлена было больше, чем просто влюбленность. Еще будучи затюканным сверстниками малышом, он грезил о некой иной, волшебной и прекрасной жизни, которая, возможно, существует где-то рядом — стоит только отыскать дверь. Каким чудом Инга воплотила для него этот мир, объяснить трудно, но переменить это воплощение никаким кромвелевским беседам было не под силу, тем паче что Инга явилась в жизнь Эрлена раньше маршала, и два этих пласта — любовь и кромвелевский кошмар — никак в голове Эрликона не смешивались.

Итак, едва миновал шок после свидания в аббатстве, Эрлена вновь повлекло привычным течением. Пускай бред — ведь даже в пространстве дурного сна мозг умудряется найти логику и точки опоры. Подобно великому множеству других влюбленных, Эрликон пытался отыскать разумные обоснования и оправдания своим неразумным чувствам.

Ну, во-первых, он, как последний дурак, убежал, не дождавшись какого-нибудь финала. Инга ведь ничего не сказала. Не успела сказать. Наоборот, она была настроена более чем дружелюбно. Значит, еще ничего не кончено. Во-вторых, даже если дело гораздо хуже, это мало что меняет. Все равно. Перед ним то единственное, чего он желает в жизни, это его любимое чудо, и он готов стать какой угодно частью этого чуда. Чего бы это ни стоило, какого времени и каких усилий, и какое бы место ему в итоге ни отвели. Тут Эрлен приближался к сладострастному мазохистскому восторгу самопожертвования, и это было, пожалуй, самым отчетливым ощущением в его душе.

Все прочее соединялось в тревожную путаницу и мешанину. В самом деле, ну, Кромвель, ну, шум-гам, но через две недели конец соревнований, конец всей чепухе, и все! А Скиф, нашептывал внутренний голос, а Рамирес? Ничего не знаю и думать не хочу; вернусь в Институт и буду ждать, чем все закончится. А Инга? А Кромвель? Не будь дураком, Эрлен Терра-Эттин, ничего не кончится, все только начинается…