Что считать героизмом и что безумием? Ни один не свернул с курса, а циклон «Валентина» малопроходим даже для крейсеров первых двух десантных классов. Доставлен в госпиталь чемпион мира Эдгар Баженов, получивший многочисленные травмы при вынужденной посадке, и самую тяжелую утрату понес спорт Страны восходящего солнца — во время выхода из циклона разбился Такэда Сингэн, прозванный «непогрешимым». Не удастся даже, согласно обычаю, похоронить его на родине — все, что на сегодняшний день удалось найти в районе аварии, это два обломка фюзеляжа, не сохранился даже «черный ящик». Д-р Г. П. Месседжер, БАС, заявил, что, исходя из анализа данных, повреждения самолета до момента катастрофы были минимальными. Редакция выражает соболезнования родным и близким спортсмена.
Осталось сказать, пожалуй, самое главное. Единственной машиной, достигшей финишной базы, стал «Милан-270» Эрлена Терра-Эттина. То, что совершил этот двадцатипятилетний пилот, невозможно, да и бессмысленно описывать словами. Полтора часа провел он в воздухе, из которых час считался безусловно погибшим, и без прикрас можно сказать: да, он побывал в чистилище. Все эксперты, просмотревшие запись его «черного ящика», говорят в один голос: такого авиация не знала со времен самого Серебряного Джона. И теперь мы вправе объявить: наши времена не хуже. В условиях невозможности вообще какого-либо пилотажа, проделывая — причем безупречно! — невероятные кромвелевские эволюции при отказе навигационных приборов и декомпенсации двигателей, Эрлен Терра-Эттин прошел одну за другой шестнадцать (!) зон отрицательного давления внутренних торнадо. Невольно приходит на ум история Паганини, сыгравшего концерт на одной струне. Что это — талант? Или нечто большее? Не продал ли кому-то душу новый лидер «Дассо»?
Ясно одно — кромвелевская школа пилотажа действительно обрела достойного исполнителя (Терра-Эттин вновь до мелочей воспроизвел манеру великого аса, используя во время полета музыку Мэрчисона) и, как и восемьдесят лет назад, оттеснила все прочие направления, а Эрлен Терра-Эттин на сегодня безоговорочно признан лучшим спортивным пилотом мира".
«Наш особняк на улице Бриссе», как любил говорить Пиредра, на самом деле никаким особняком не был. Это был огромный дом довоенной постройки в середине района, именуемого «новым старым центром», то есть немногоэтажного Парижа в той части его своеобразного выроста, который он протянул вдоль лионского шоссе к северо-востоку от вокзала-музея. Здание занимало весь квартал и по планировке напоминало решетчатую структуру Эскуриала с многочисленными внутренними двориками, сквозными и подземными выездами. Задуман и построен этот Вавилон был как доходный дом, от рождения пятиэтажный, и вмещал население небольшого города. В бурные восьмидесятые его капитально выпотрошили, перепланировали, отремонтировали, надстроили еще два этажа, и теперь тут разместились офисы, банки, кабинеты модных врачей и в больших количествах — весьма и весьма престижные магазины. Район улиц Бриссе и Годдар — очень дорогой район.
Контора «Олимпийской музыкальной корпорации» занимала два этажа — пятый и шестой, а в той ее части, где располагался президентский штаб, перекрытие отсутствовало, и этаж был один. Войти в этот отсек можно было лишь через операционный зал, где постоянно находилось не менее двух десятков секретарей, заранее готовых к любым неожиданностям. Существовал, правда, еще и секретный выход — не отмеченная ни на каких планах лестница, ведущая из кабинета, из-за почти настоящих книжных полок, прямо в подземный гараж. Впрочем, воспользоваться этим аварийным ходом пока не пришлось ни разу.
Солнечным осенним днем, около одиннадцати часов, звонаревский «додж» припарковался на стоянке, и Гуго, зачем-то прихватив с собой Голубку, вошел в контору. Сопровождаемый поклонами и приветствиями, он поднялся по одной лестнице, по другой, прошел весь длинный коридор со стеклянными дверями и оказался в главном зале — преддверии президентских апартаментов, причем Голубка к этому моменту куда-то пропал. Равнодушно миновав бумажно-телефонную суету людей в галстуках и белых рубашках, перечеркнутых подтяжками и ремешками «сандалет». Звонарь дружески кивнул секретарше, весьма напоминающей Кори Эверсон в ее лучшие годы, повернул ручку тяжелой, абсолютно деревянной с виду двери и вошел.
Звонарь был далеко не первым человеком в этом мире, у которого дикарская наивность и изначальное дружелюбие необъяснимо уживались с крайней житейской трезвостью и звериной хитростью. Его, как матерого волка, можно было обмануть, но только один раз. И если Рамирес, благодаря интуиции и опыту, очень точно угадал настроения Звонаря после смерти Колхии и не на шутку встревожился, то и Гуго достаточно ясно представил себе ход мыслей давнего приятеля, прекрасно понимая его подскочившее недоверие и возможные по такой причине радикальные реакции. Ко всему прочему, Звонарь и впрямь намеревался сообщить Пиредре нечто неожиданное, и к разным поворотам событий следовало подготовиться заранее — Рамирес человек решений быстрых и непредсказуемых, а работой своей дорожит подобно образцовому клерку. Примем некоторые меры предосторожности, думал Гуго и, как мы видели, принял их. Теперь же предстоял сам разговор.
Неотразимый красавец бородач в великолепнейшей темно-серой, в тончайшую светлую полоску тройке с широким черным галстуком уже поднялся навстречу директору из-за громадного двухтумбового стола. Вообще же, в отличие от Бэклерхорстова, кабинет президента музыкального концерна не блистал оригинальностью — кожа, тиснение, черное дерево, раздвижная стена, ореховый бар — все дорого, все по высшему классу, но совершенно стандартно, точно так же, как в десятках других таких же кабинетов в подобных офисах.
— О! — сказал Рамирес. — Хорошо, что пришел. Да, мои соболезнования, мои соболезнования. Садись. Слушай, у тебя сейчас пишет кто-нибудь из «Парамаунта»?
— Нет. У меня пишет только «Чейз магнетик». Случилось что-нибудь?
— Да, вот прислали конвенц-рекламацию. Только я собрался упасть в их объятия, как запахло скандалом. Наверняка кто-то из их же ребят. Кто там у нас сейчас?
— Надо посмотреть. — Звонарь взял со стола листок. — Опять контрабандные записи? Пираты?
— Само собой. А вы там с Мастерсоном в монахи постриглись.
Звонарь без слов отложил бумагу:
— Я по другому делу. У меня был Эрлен Терра-Эттин. Мы с ним поговорили. Какого черта ты мне ничего не сказал?
— Чего я тебе не сказал?
— Что они с Ингой в самых лучших отношениях и что он сын Диноэла. Опять ты темнишь с какими-то делами?
Пиредра был готов к такому упреку.
— Мои дела — это мои дела, — огрызнулся он. — Да, сын. Из-за твоей проклятой щепетильности и не стал говорить. Ей-богу, ты обезумел. Сегодня он расскажет отцу, завтра здесь вся новоанглийская оппозиция, и мы в наручниках, а послезавтра на гильотину. Англичанам контора давно уже поперек горла, а тут такой случай. Куда, по-твоему, пойдет Динуха? В Институт, к Генриху? Нет, мой дорогой, он пойдет в КОМКОН и контрразведку. Вот там-то и ухватятся. Не объяснит ли мсье Сталбридж некоторые странности своей бухгалтерии? Ты этого хочешь?
— А ведь Скиф показал ему картотеку.
— Ах, Скиф… Это если повезет, а не повезет? Скифа твоего инактивируют, на сенатскую комиссию, и в мартен (забавно, что Рамирес оказался почти пророком). И спета наша песенка, это тебе не тридцать девятый. А через два года этот Эрлен окончит Институт — среди каких легавых он засядет? Не знаешь?
— Не знаю! Что он скажет? Почему? Чего вы испугались? С какой это радости англичане к нам нагрянут? Что, Диноэл там лидер какой и уже топор на нас заготовил? Я тебе вот что скажу: сам ты обезумел и крыша у тебя поехала.
— У Скифа тоже, что ли, крыша поехала?
— Да пошел бы твой Скиф к апостолу в святую задницу! После этой истории я Скифом и не подотрусь. Ты по какой-то блажи соскочил с зарубки, а Скиф рад-радешенек за тобой — вот наш гениальный ученый, дошло до дела, оказался такое же говно с начинкой, как и мы. Ты договориться пробовал? Чем этот мальчишка опасен? Вырастет да нас всех посадит? Улита едет и когда-то будет. Ты хоть ради дочери мог характер придержать?