5
КАБАН
Жиль подставил кресло брату Жувенелю, а сам смиренно опустился на скамеечку. Брат слушает его. Воск свечи, переполнив чашечку подсвечника, падает тяжелыми мутными слезами на парчу, постеленную поверх стола.
Жиль:
— Детство у меня было самое обыкновенное. Я ничем не отличался от прочих детей: в ту пору все мне было в диковину, все напоминало вишневый сад в цвету. Не было дня, чтоб мне не открывалось что-то новое, и я радовался всякому свежему, живому впечатлению. А как любил я родителей: Марию де Краон, матушку мою, она казалась мне самой нежной, самой прекрасной из женщин, и отца, особенно когда он возвращался с охоты и показывал затравленную дичь. Мне нравилось гладить шерстку бездыханных ланей, оперение глухарей, серый животик лисиц. Любил я и старого Жана де Краона, деда моего. Тот баловал меня по-всякому, покупал кегли слоновой кости, игрушечных конников, лучников — их было целое войско, — потешное оружие и прочие безделицы — все, что только душе моей было угодно. Все, что могли предложить торговцы. При этом он знал цену каждому экю. Однако ж благодаря ему я облачался в расшитые золотом бархатные плащи на плотном подбое и алого сафьяна сапоги. Хотя зачем это вспоминать — все это лишнее, никчемное!
— Что верно, то верно, монсеньор, ибо нынче вам должно сожалеть не о детских забавах, а об утраченной непорочности, присущей душе всякого чада. Любили ли вы столь же самозабвенно Святую троицу? Молились ли Господу от всего сердца или только по принуждению и против воли?
— Конечно же, любил.
— А кто приобщал вас к вере нашей и Святому писанию?
— Наставники — их подыскал отец: Мишель де Фонтене и Жорж де Лабоссак, оба духовного звания. Они научили меня читать божественные молитвы, писать буквы и почитать Господа и чад его. Еще раз говорю, святой брат, я любил все и вся одинаковой любовью: богослужения и мирские забавы, зверей и людей, родителей моих и челядь… Но вот настал 1415 год, и райское житие для меня закончилось. В тот год страшные удары обрушились на род наш. Весною скончалась Мария де Краон, моя матушка. А 28 сентября в Шантосейском лесу кабан распорол клыками чрево отцу моему Ги де Лавалю… Ах, брат Жувенель, воистину так оно и случается: покуда счастье дремлет, беда на крыльях поспешает… Странно, однако, но я и сейчас еще слышу тот душераздирающий вой сигнальной трубы. Я был тогда во дворе вместе с учителем фехтования. Был с нами и старый сир, мой дед. Через мгновение я понял: рог трубит о беде. Я кинулся к воротам — мост только-только опустили. Первым в замок въехал конь моего отца, в седле был его оруженосец. Следом показались загонщики, они несли носилки, наспех связанные из ветвей прямо в лесу. Потом подоспели друзья отца — головы опущены, на лицах печаль, поступь исполнена скорби. Меня они даже не заметили. Их взоры были устремлены на старого сира. Никто не осмеливался заговорить первым. Я дрожал, точно лист на ветру…
Святой брат наклоняется к Жилю: ибо тот как бы заново переживает случившуюся с ним трагедию, и все в нем трепещет — и уста, и руки. Вспоминая былое потрясение, он силится отделить правду от фальши. Но брат Жувенель держится бесстрастно и хранит молчание. А Жиль между тем продолжает:
— Кабан оказался старый, шерсть вся седая; псы здорово подрали его, хотя четырем из них досталось крепко; их тоже привезли, они лежали в последней повозке и жалобно скулили. Вы, наверное, не знаете, но раненые собаки тоже страдают и плачут — совсем, как люди.
— Да, я этого не знаю. Ибо у меня не было вашего опыта.
— Скажите лучше, что это ввергает вас в ужас! А коли так, чего же вы ждете, отец мой, бегите прочь от зверя, раз он вас страшит!.. Но в ту пору душа моя была чиста и непорочна.
— И вы уже знали, что такое слезы и страдание.
— Нет, святой отец, конечно же, нет!
— Сколько лет было вам тогда?
— Одиннадцать.
— Что же было потом?
— А потом пришла смерть. Отец хворал чахоткой — в нем уже не было прежней силы. Но он сам хотел загнать кабана. Однако тот оказался норовистый и хитрый — прикинулся обессиленным, зашатался, головой замотал. Подпустил отца поближе и вдруг как кинется — завалил и давай кромсать клычищами. Он убил бы его прямо на месте, если б не загонщики — те в мгновение ока проткнули зверя копьями, да оруженосец — он ловким ударом вонзил ему меч в самое сердце… А вечером, когда знахари смазали и перевязали его раны, отец послал за мной. Он знал — конец его близок. И все же он силился улыбнуться, попробовал даже приподняться, чтоб обнять меня, но тут же повалился на простыни, точно сноп — лицо его было искажено от боли, на лбу проступили капли пота. Отец сказал тогда: «Бедный Жиль, погубила меня чертова бестия. Скоро вот встречусь с твоею матерью — дай Бог, чтоб на небесах! Так что остаешься ты за нас, и на руках у тебя брат. Мне так хотелось бы жить для вас обоих, но, знать, не судьба… Никогда не слушай льстецов, сынок, кто бы ни были они — близкие ли родственники или закадычные друзья-товарищи. Станешь ты богатым — они будут желать тебе разорения. А возвысишься — постараются низвергнуть… О Жиль, нет высшего блага, чем честь. Помни это. Никогда не применяй силу во зло. Прощай, сынок. Во имя любви к Господу и ко мне остерегайся всех и вся. Заклинаю тебя…»