Вертен начал с изучения частной жизни господина Турнига и быстро выяснил, что тот живет далеко не по средствам, занимая просторную квартиру в Первом округе и содержа летнее шале [79]в Каринтии. [80]
Припертый к стене этими фактами, господин Турниг быстро раскололся под искусным опросом Вертена. Он предпочел сбежать, нежели дожидаться прихода полиции, и, по слухам, теперь работал официантом во Флоренции, подальше от сферы досягаемости австрийских властей.
Доброе имя господина Отто было восстановлено, и он стал старшим официантом у «Фрауэнхубера» — еще один хороший повод для Вертена изменить свое предпочтение кафе с «Ландтманна» на «Фрауэнхубер».
Официант Отто схватил руку Вертена и крепко пожал ее.
— Если вы не против, сударь, миллион благодарностей. И от моей жены тоже. Обычное, как я полагаю, для вас и вашего друга?
Вертен утвердительно кивнул.
Этот обмен любезностями длился всего несколько мгновений, однако же привлек внимание нескольких посетителей, в том числе Ханслика. Гросс, которому было известно о помощи, оказанной Вертеном официанту, сосредоточил свое внимание на музыкальном критике, да и Вертен теперь тоже пристально рассматривал этого человека.
Во взгляде Ханслика не было и намека на то, что он узнал адвоката.
— Господин Ханслик? — спросил Гросс.
Человек-коротышка привстал, кивнув им:
— К вашим услугам, господа. Доктор Гросс и адвокат Вертен, не так ли?
Произнося их имена, он кивнул каждому, перепутав их, но Вертен быстро исправил путаницу, когда они уселись за столик критика.
Гросс сразу же приступил к делу:
— Я полагаю, что вас интересует цель нашей беседы, господин Ханслик.
Легкая улыбка промелькнула на губах критика; он сделал жест своей маленькой рукой — в знак согласия.
— Я признаю, что испытываю некоторое любопытство. Однако как чиновник правительства его императорского величества я повинуюсь официальным запросам.
— Да, — подтвердил Гросс. — Князь заверил нас, что вы являетесь воплощением самого обходительного и любезного слуги отечества.
Вертен знал, что криминалист тщательно выбрал слова «слуга отечества», — диапазон этого значения был широким и мощным. Ханслик принадлежал к числу тех людей, которым было необходимо напоминать об их официальном статусе.
Официант Отто подал два кофе для Вертена и Гросса, появляясь и исчезая почти незаметно.
— Я и мой коллега, адвокат Вертен, имели возможность досконально изучить ваши труды, — продолжал Гросс, — в особенности вашу содержательную и превосходную работу «Прекрасное в музыке», и я могу сказать, что мы считаем вас идеальной фигурой для выполнения этой задачи.
Ханслик весь засиял от похвалы, но одновременно сощурил глаза от недопонимания.
— Что это за задача, господа?
— Князь Монтенуово замыслил проект по просвещению молодежи империи в культурных ценностях. С этой целью он желает подготовить несколько школьных букварей по различным видам искусства, от музыки до живописи, скульптуры и рисунка. Каждый том должен быть написан высшим авторитетом в этой области. Когда дело коснулось музыки, то ваше имя, господин Ханслик, разумеется, оказалось во главе списка.
— Букварь?
Гросс покачал головой:
— Возможно, название выбрано не совсем подходящее. На самом деле книга, посвящающая молодых в музыкальную сокровищницу нашей великой страны. Молодежь должна исполниться восторга от творений наших композиторов. А кому, как не вам, по плечу такая задача?
Гросс льстиво улыбнулся критику. Вертен был вынужден признать, что тот устроил хорошее представление. Он почти поверил, что такой проект действительно существует. Однако на этот раз, в отличие от их предполагаемого поручения от Малера для госпожи Штраус, Вертен и Гросс сначала посвятили в эту уловку князя Монтенуово. Если Ханслику пришло бы в голову проверить подлинность затеи с букварем в канцелярии гофмейстера, то там подтвердили бы. Потом, конечно, по прошествии некоторого времени, та же самая канцелярия с сожалением объявила бы, что данный проект отложен.
— Видите ли, я польщен, — начал было Ханслик.
— Отлично, отлично, — пришел в восторг Гросс. — Однако мы пришли удостовериться, что в такую работу будет включена вся палитра искусства сочинения музыки. Мы, разумеется, осведомлены о вашей позиции в так называемой войне романтиков.
При этих словах Ханслик поднял руку; его короткие прямоугольные пальцы совершали такие движения, как будто он играл на пианино.
— Прошу вас, только не этот ветхозаветный хлам.
— Ветхозаветный хлам, сударь? — поразился Гросс.
Ханслик сделал глоток кофе.
— Музыкальные склоки давно минувших десятилетий. Пора уже забыть все это.
— Мы-то полагали, что у вас имеются весьма строгие взгляды относительно некоторых наших композиторов, — осторожно сказал Вертен.
— Верно, строгие взгляды. Я предполагаю, вы опасаетесь, что я быстро расправлюсь с такими, как Брукнер или Штраус, которые отдавали слишком большую дань эмоциональному в музыке?
— Видите ли, — продолжил Вертен, — нам это приходило в голову Насколько я помню, вы говорили о «беспорядочном размытом стиле» Восьмой симфонии Брукнера в своей заметке о премьере.
— Я боюсь, что мои критики не всегда понимают меня. Или, возможно, они неверно представляют то, что я говорю в действительности. Некоторые уверяют, что я провел линию на песке: может ли музыкальное творение рассматриваться как интеллектуальное или эмоциональное содержание, воплощенное в звуках, или же является всего-навсего бессодержательной звуковой структурой? Мои критики — некоторые могут сказать — враги — заявляют, что я утверждаю последнее во вред первому. Однако я полагаю, что мне удалось выстроить рациональное соотношение между этими двумя крайностями в моем трактате «Прекрасное в музыке». Правда то, что я считал и продолжаю считать творчество Брукнера скучным. Восьмая, как и прочие симфонии Брукнера, была интересной в своих деталях, но весьма странной в целом и даже несколько отталкивающей. Сущность этого произведения состоит в своей основе в применении драматического стиля Вагнера к симфонической форме.
— А творчество Вагнера является… — Гросс запнулся в поисках подходящего слова.
— Чрезмерно драматичным? — подхватил за него Ханслик. — Не поймите меня неправильно. Я был большим поклонником Вагнера в юности, и его музыка до сих пор доставляет мне наслаждение. Однако я делаю исключение для теории, на которой она основана. Да, однажды я написал, что увертюра к «Тристану и Изольде» напоминает мне старую итальянскую картину маслом святого мученика, чьи внутренности прямо из его тела медленно наматывают на ворот. Но это — не обо всем творчестве этого человека, это не есть моя общая оценка. Для Вагнера музыка является средством представления драмы для пробуждения чувств. Но музыка не должна пониматься с точки зрения чувств. Музыке не присуще обладать чувствами, возбуждать чувства, выражать чувства или даже представлять чувства. Нет, господа, истинная ценность музыки содержится внутри формальной эстетики самой музыки, а не в выражении внемузыкальных чувств.
Вертен пристально наблюдал за Хансликом, который, как бы он выразился, вещал со сдержанным энтузиазмом или крепко сдерживаемыми в узде чувствами. Таковы должны были быть его лекции в университете. По рассказам Малера (ибо он, будучи студентом в университете, посещал курс Ханслика), критик стоял у кафедры и читал себе в усы с записанных пометок почти неслышным скрипучим монотонным голосом, «навевающим сон, но не неприятным». За роялем его небольшие ручки двигались проворно и сдержанно по клавишам, в то время как исполнитель раскачивался под ритм музыки и отбивал такт ногой, всегда играя по памяти. Малер считал эти лекции с виду потешными, но отнюдь не лишенными интереса для слушателей.
Вертен также вспомнил, что Ханслик в первую очередь получил юридическое образование. Критик представил убедительный довод.
— Если вы читали мой панегирик Штраусу, то вы бы вряд ли могли счесть меня врагом также и его музыки, — продолжал Ханслик. — В заметке в «Нойе фрайе прессе» я скорблю по поводу его смерти как о потере нашего наиболее самобытного музыкального таланта.