Выбрать главу

— Несокрушим! — простонал я.

— Он силен. И к тому же достоин всяческого уважения… Иисус Христос претерпел ради нас крестные муки; его вероучение — государственная религия, и нам остается лишь склонить голову… Впрочем, хочешь знать мое мнение? Я буду откровенен и выскажу его напрямик для твоего сведения и руководства: ты получишь все, если твоя почтенная тетушка придет к убеждению, что отдать наследство тебе — все равно что пожертвовать его нашей пресвятой матери-церкви…

Судья по-царски расплатился за чай. Уже на улице, застегнув доверху пальто, он шепнул мне на ухо:

— А признайся, ведь хороши сухари?

— Лучше нет во всем Лиссабоне, доктор Маргариде.

Он дружески пожал мне руку, и мы разошлись, когда старые часы Кармелитского монастыря били полночь.

Торопливо шагая по улице Нова-да-Пальма, я с горькой ясностью понял роковую ошибку своей жизни. Да, роковую ошибку! Ведь притворная набожность, с помощью которой я надеялся завоевать тетю Патросинио и ее золото, была всего лишь безупречной, а она должна была быть исступленной! Можно ли произвести впечатление на мою тетушку, отчеканив перед престолом Пречистой девы до Розарио, хотя бы и без запинки, все положенные молитвы? Нет, если я хотел тронуть тетушку, то обязан был у престола Пресвятой девы, перед всеми изображениями Пресвятой девы искусно представлять душу, сгорающую в пламени любви к богу, и плоть, исколотую власяницей… До сих пор я давал старухе лишь основание одобрительно промолвить: «Он — примерный молодой человек». Но я могу рассчитывать на наследство лишь в том случае, если она воскликнет, с верой и восхищением: «Он праведник!»

Да! Я должен слиться с церковью, раствориться в ней без остатка, чтобы тетушка постепенно перестала различать меня в этом заплесневелом нагромождении крестиков, медальонов, молитвенников, риз, витых свечей, епитрахилей, пальмовых ветвей, освященных наплечников, икон и статуй — всего, что составляло для нее религию и бога. Когда в голосе моем ей послышится шелест церковной латыни, когда на моем черном сюртуке ей почудятся звезды, а ткань его станет прозрачной и легкой, подобно райским одеждам ангелов, только тогда она подпишет завещание в мою пользу, убежденная, что отдает свои деньги Христу и нашей матери-церкви!

Я преисполнился решимости не отдавать Иисусу, сыну Марии, круглый капиталец Г. Годиньо. Как бы не так! Неужто богу мало его бесчисленных сокровищ: пышных соборов, которые загромождают и омрачают землю; подписных листов и ценных бумаг, беспрерывно поступающих на его имя от верующего человечества; пригоршней золота, что слагают к его израненным ногам государства; неужели мало ему драгоценной утвари, дароносиц, брильянтовых запонок, вдетых в его одежду в церкви Благодати божией? И вот, имея такие богатства, он, с высоты своего деревянного креста, устремляет жадный взгляд на серебряный чайник и скучные доходные дома в Байше! Ладно же. Мы еще потягаемся за эти преходящие крохи: ты, сын плотника, будешь выставлять перед теткой раны, некогда принятые тобой ради ее спасения в варварском азиатском городе; а я буду поклоняться этим ранам с таким шумным рвением, что она перестанет различать, кто из нас достойней: ты ли, отдавший жизнь из любви к людям, или я, не щадящий сил, чтобы отплатить тебе равной мерой!

Так я рассуждал, шагая по тихой улице Сан-Лазаро и глядя на небо недобрым взглядом.

Когда я пришел домой, тетя была одна в молельне и перебирала четки. Я тихонько прокрался в свою комнату, разулся, снял фрак, растрепал волосы, встал на колени — и пополз по коридору, стеная, причитая, колотя себя в грудь, истошно взывая к господу моему Иисусу…

Услышав в безмолвном доме эти униженные вопли покаяния, тетушка испугалась и вышла в коридор.

— Что это, Теодорико, что с тобой, сынок?

Я зарыдал и повалился ничком на пол, словно обессилев от душевных мук.

— Простите меня, тетечка… Я был в театре с доктором Маргариде, мы вместе пили чай, говорили о вас, тетечка… И вдруг, по дороге домой, на Нова-да-Палма, я подумал, что всем нам придется умирать, и о том, как спасти грешную душу, и о том, сколько господь претерпел ради нашего спасения, и слезы подступили к горлу… Ах, тетечка, сделайте одолжение, оставьте меня на минутку одного… Здесь, в молельне, мне станет легче…

Пораженная, притихшая, она зажгла одну за другой все свечи на алтаре. Выдвинула вперед любезного ее душе святого Иосифа, чтобы он первый принял жаркие мольбы, рвавшиеся из моего переполненного, растревоженного сердца. Затем посторонилась, чтобы я мог проползти в молельню, и исчезла, бережно задернув занавесь. Я уселся на теткиной подушке, потирая колени и шумно отдуваясь, и стал думать о виконтессе де Сото-Сантос (или де Вилар-о-Вельо) и воображать жадные поцелуи, которыми покрыл бы ее пышные плечи, если бы мог хоть на минуту остаться с нею наедине — пусть даже здесь, в молельне, у золотых ног искупителя.