— Стало быть, мы следуем по одному маршруту. Почему бы нам не ехать вместе, доктор Топсиус?
Он с готовностью поклонился.
— Что ж, поедемте вместе, дон Рапозо. Вдвоем и веселей, и дешевле!
Мой новый друг был высок, тощ, длинноног. Коротенькая люстриновая курточка топорщилась от рассованных по всем карманам рукописей. Прибавьте к этому тесный воротничок, узкие брюки и длинный нос — и перед вами будет презабавный ученый аист с золотым пенсне на кончике клюва. Но мое плотское естество уже преклонялось перед его интеллектуальностью, и мы пошли пить пиво.
В семье этого молодого человека ученость оказалась фамильным достоянием. Его дед по матери, натуралист Шлок, был автором нашумевшего восьмитомного исследования «О физиогномике ящериц», изумившего всю Германию. Дядя его, престарелый Топсиус, незабвенный египтолог, в возрасте семидесяти семи лет, прикованный к креслу подагрой, продиктовал свое талантливое и столь доступное сочинение: «Монотеистический синтез египетской теогонии в призме соотношения между культом бога Птаха и бога Имхотепа с триадами номов».
Отец Топсиуса, по печальному недоразумению, пошел наперекор семейным традициям и посвятил себя игре на корнет-а-пистоне в мюнхенском духовом оркестре. Но юный Топсиус подхватил фамильное знамя и двадцати двух лет от роду опубликовал девятнадцать статей в еженедельном «Бюллетене исторических раскопок», пролив немеркнущий свет на вопрос о кирпичной стене, воздвигнутой царем Пи-Сибхме XXI династии вокруг Усыпальницы Рамзеса II в легендарном городе Танисе. Ныне соображения Топсиуса об этой стене сияют на небосводе ученой Германии столь же непреложно, как солнце на небе.
В моей душе Топсиус оставил самые добрые и светлые воспоминания. И в бурных волнах Тирского моря, и на унылых улицах Иерусалима, и на привале у развалин Иерихона, где мы ночевали по-братски в одной палатке, и на зеленых холмах Галилеи — всюду он был услужливым, осведомленным, сообразительным и терпеливым товарищем. До меня редко доходил смысл его чеканных, как бы выбитых на золоте наречений; но я благоговел перед запечатленной дверью сего святилища, ибо знал, что за нею, во мраке, сверкает субстанция чистого разума.
Доктору Топсиусу случалось иной раз и выругаться — и тогда между возвышенным интеллектом ученого и неразвитым мозгом бакалавра юриспруденции возникала сладкая общность. Он остался мне должен шесть золотых, но эта малость тонет в потоке познаний, коими он обогатил мой ум. Единственное, что мне в нем не нравилось (помимо профессорского покашливания), — это привычка пользоваться моей зубной щеткой.
Кроме того, он слишком вызывающе гордился своей родиной. Вздергивая клюв, Топсиус то и дело восхвалял Германию, духовную мать народов, а затем запугивал меня ее военной силой. Всезнающая Германия! Всемогущая Германия! Она владычествует над миром — обширный, ощетинившийся фолиантами военный лагерь, где патрулирует, надменно подавая команду, вооруженная до зубов метафизика! Я человек самолюбивый, и бахвальство это было мне весьма неприятно. Когда, например, в «Отеле пирамид» нам подали книгу, в которую мы должны были занести свое имя и подданство, мой ученый друг написал «Топсиус», а внизу гордо вывел прямую, ровную, словно шеренга новобранцев, приписку: «Из Германской империи». Я схватил перо и, призвав на помощь бородатого Жоана де Кастро, пожар в Ормузе, Адамастора, придел Иоанна Крестителя в церкви св. Роха, Тэжо и другие символы нашей национальной славы, размашисто начертил вздувшимися, словно паруса галеонов, буквами: «Рапозо, португалец, из коронных владений по сю и по ту сторону океана». В ту же минуту тщедушный молодой человек, стоявший, пригорюнясь, в уголке, пролепетал умирающим голосом:
— Если сеньору что-нибудь понадобится, Алпедринья всегда к его услугам!
Соотечественник! Распаковывая мой чемодан, молодой человек рассказал горестную историю своей жизни. Незадачливый Алпедринья был родом из Транкозо. Он когда-то и чему-то учился, даже сочинил однажды некролог и помнил наизусть грустные стихи «нашего Соареса де Пасос». Но, получив после смерти матери наследство, он помчался в неизбежный Лиссабон, чтобы вкусить радостей бытия. Там, в переулке Непорочного зачатия, он познакомился с обольстительной испанкой, носившей сладкое имя Дульсе, и в любовном угаре потащился за нею в Мадрид. Но там Дульсе обманула его, красоткин сожитель едва не заколол кинжалом, а карты окончательно разорили. Чуть живой, Алпедринья перебрался в Марсель и с тех пор терпит неописуемую нужду и опустился на самое дно жизни. Ему приходилось быть и звонарем в Риме, и брадобреем в Афинах, и ловцом пиявок в Морее, где он жил в шалаше на краю болота; потом, с тюрбаном на голове и черными бурдюками за спиной, он торговал водой, выкрикивая свой товар в переулках Смирны. Плодородный Египет влек его к себе давно и неудержимо — и вот он в «Отеле пирамид», таскает по лестницам чемоданы и грустен, как всегда.