— Если сеньор привез с собой из Лиссабона несколько газет, я с удовольствием почитал бы, как там у нас с политикой.
Я великодушно подарил ему все номера «Новостей», в которые были завернуты мои ботинки.
Владелец отеля был усатый грек из Лакедемона, que hablaba un poquitito el castellano[4]. Облаченный в черный сюртук с орденской лентой, он сам проводил нас в столовую, la mas preciosa, sin duda, de todo el oriente, caballeros![5]
Огромный букет алых цветов увядал на столе, в бутылке с оливковым маслом плавали дохлые мухи; шлепанцы официанта поминутно спотыкались о залитый вином, истоптанный ногами посетителей «Журналь де Деба», вонючая копоть, поднимавшаяся от свечей в жестяных подсвечниках, сливалась на потолке с розовыми облаками, среди которых порхали херувимы и ласточки. Под галереей дуэт скрипки и арфы исполнил «Мандолинату». Топсиус накачивался пивом, а я чувствовал, что во мне с недостижимой быстротой растет любовь к этой стране солнца и неги!
Напившись кофе, мой ученый друг засунул в верхний кармашек карандаш и отправился осматривать развалины времен Птолемеев. Я же закурил сигару, призвал Алпедринью и открыл ему свое намерение безотлагательно заняться молитвой и любовью. Молитва была продиктована волею тети Патросинио; старуха предписала мне возблагодарить святого Иосифа, как только нога моя ступит на землю Египта, ставшую после бегства святого семейства такой же святыней, как пол кафедрального собора; любви же требовало мое пылкое, беспокойное сердце. Алпедринья, не говоря ни слова, поднял жалюзи. Взору моему открылась залитая солнцем площадь, в центре которой высился бронзовый герой на бронзовом коне; легкий, жаркий ветерок носил облака пыли над двумя высохшими водоемами; вокруг площади, на фоне голубого неба, четко вырисовывались высокие здания, на которых развевались флаги разных наций, словно то были редуты чужеземных армий, соперничающих в побежденной стране. Потом скорбный Алпедринья показал мне перекресток, где стояла какая-то старуха, торговавшая сахарным тростником: отсюда начиналась тихая улица Двух сестер. Вон там (шепнул он) я увижу подвешенную над укромным входом в магазинчик лиловую деревянную руку, а над нею — вывеску с надписью золотом: «Мисс Мэри, перчатки и восковые цветы». Этот приют и рекомендовал Алпедринья моему сердцу. А в самом конце той же улицы, против фонтана, журчащего среди деревьев, стоит новая часовня, где могут подать утешение моей душе.
— Не забудьте сказать мисс Мэри, сеньор, что вас направили к ней из «Отеля пирамид».
Я вдел в петлицу белую розу и вышел, сияя от радости. Едва я свернул в улицу Двух сестер, как увидел целомудренную часовенку, дремавшую в тени чинар под тихий плеск воды. Но праведный старец Иосиф, без сомнения, был занят в эту минуту более настоятельными мольбами, слетавшими к тому же с более достойных уст; мне не хотелось докучать добрейшему святому, и. я остановился под лиловой рукой, которая, растопырив пальцы, подстерегала мое беззащитное сердце.
Я вошел, волнуясь. За полированным прилавком, на котором благоухал букет роз и магнолий, сидела она и читала «Таймс»; на коленях у нее мурлыкала белая кошка.
Меня сразу покорили ее голубые глаза, глаза фарфоровой голубизны — чистые, небесные, каких не бывает в смуглом Лиссабоне. Но еще прелестнее были ее волосы, вьющиеся кудряшками, точно золотое руно; они были такие тонкие, мягкие, что хотелось навеки остаться тут и перебирать дрожащими пальцами эти нежные пряди. Они окружали сияющим нимбом земной красоты нежное, круглое личико, белое с розовым, точно молоко, куда подмешали немного кармина. Улыбнувшись и застенчиво опустив темные ресницы, она спросила, какие перчатки я желаю: лайковые или шведские?