Лицо его, обращенное к небу, сияло, словно он следил глазами за полетом благой вести. Но ревнитель закона, Гамалиил уже опровергал его холодно и уверенно:
— Ну, что во всем этом нового, что особенного? Или ты воображаешь, что назаретский равви извлек эти догмы из глубин своего сердца? Но ими полно наше вероучение!.. Хочешь услышать о любви, милосердии, равенстве? Прочти Книгу Иисуса сына Сираха… Все это проповедовал Гиллель, все это провозглашал Шемайя! Идеи о справедливости ты найдешь даже в языческих книгах, которые по сравнению с нашими все равно что грязная лужа по сравнению с чистой силоамской водой! Да вы же сами, ессеи, проповедуете не менее высокие истины! Раввины Вавилона и Александрии всегда учили справедливости и равенству! О том же проповедовал твой друг Иоканаан, который кончил столь печально в застенках Махерона..
— Иоканаан! — воскликнул Гадд, задрожав, словно его внезапно вернули от мечтаний к жестокой действительности.
Его блестящие глаза затуманились. Он трижды склонился до земли, простирая руки и повторяя имя Иоканаана, словно вызывая его из мертвых. Две слезы скатились по его бороде; едва слышно он прошептал, как бы делая признание, которое вызывало в нем самом и восторг, и ужас:
— Ведь это я ходил в Махерон за головой Крестителя! А когда спускался по дороге, завернув голову в плащ, та, Иродиада, разлеглась, точно похотливая тигрица, на стене крепости, и рычала, и посылала мне вслед проклятия!.. Три дня и три ночи шел я по дорогам Галилеи, держа за волосы голову пророка… иногда из-за утеса выходил ангел в черных ризах и, распустив крылья, шел со мною рядом…
Голова его поникла, колени стукнулись о пол: он простерся ниц, страстно молясь.
Тогда Гамалиил обратился к ученому Топсиусу:
— Мы следуем закону, а закон ясен. Это слова бога; бог сказал: «Я есмь Иегова, вечный, первый и последний. Я не передаю ни моего имени, ни власти. Не было бога до меня, нет бога рядом со мной, не будет бога после меня». Таков голос господа. А еще бог сказал: «Если когда-либо между вами явится пророк, который будет творить чудеса, и захочет ввести нового бога, и станет призывать простодушных уверовать в его бога, — этот пророк и духовидец подлежит смерти». Таков закон, таков голос бога. Ныне равви из Назарета объявил себя богом, кричит об этом по всей Галилее, в синагогах, на улицах Иерусалима, в атриумах храма… Равви должен умереть.
Но славный Манассей, чей взор омрачился, точно небо перед грозой, встал между законником и летописцем Иродов — и великодушно отверг жестокую букву догмы:
— Нет, нет! Стоит ли гневаться из-за того, что погребальная лампадка объявила себя солнцем? Что за важность, если какой-то человек воздевает руки к небу и кричит, что он бог? Наши законы милосердны: из-за такого пустяка не пристало бежать в Гареб за палачом…
Я собирался от полноты сердца воздать хвалу добросердечию Манассея — но тот уже пылко кричал:
— И все же равви из Галилеи заслуживает смерти! Это плохой гражданин и плохой иудей! Не он ли советовал платить дань кесарю? Он протягивает римлянину руку, римлянин ему не враг. Он проповедует уже три года, и никто не слышал от него ни единого слова об изгнании захватчиков. Нам нужен такой мессия, который принесет меч и избавит Израиль от врагов, а ваш бестолковый говорун твердит о «хлебе истины»! В Иерусалиме сидит римский претор, копья римлян сторожат жилище нашего бога, а этот блаженный толкует о хлебе небесном и вине истины! Единственная полезная истина — что в Иерусалиме не должно быть римлян!
Озания с тревогой оглянулся на сияющее светом окно, через которое неслись наружу дерзкие речи Манассея. Гамалиил холодно улыбался. А пламенный последователь Иуды Головнитянина гневно гремел:
— О, воистину говорю вам, он хочет убаюкать души надеждой на царство небесное, чтобы люди забыли долг перед царством земным, перед священной землей родины, которая закована в цепи, и плачет, и не хочет утешений! Этот пророк — изменник. Он должен умереть.
Дрожащей рукой он схватился за меч; взгляд его, пылавший мятежной гордыней, призывал к сражениям и мученической славе.
Тогда Озания поднялся, опираясь на жезл с золотым набалдашником. Тяжкая забота омрачила его насмешливое старое лицо. Он заговорил смиренно и угрюмо, отвергая и горячку свободолюбия, и логику догмы во имя железной необходимости: