То и дело какой-нибудь босоногий старик-жертвователь подходил к алтарю, держа на руках маленького агнца, который даже не блеял, угревшись на голых руках. Впереди шествовал музыкант, сзади левиты несли сосуды с ароматическими маслами. Жертвователь подходил в окружении помощников к решетке и сыпал на ягненка щепотку соли; затем он выстригал шерсть у него между рожками. Раздавались звуки букцин, крик животного тонул в шуме ритуального священнодействия; над белыми тюрбанами вздымались две красные руки, стряхивали с пальцев кровь; на решетке жертвенника взвивалось вверх веселое пламя; рыжеватые клубы дыма медленно и безмятежно поднимались к небесной лазури, вознося к ней в своих извивах запах, столь угодный предвечному богу.
— Да ведь это бойня! — прошептал я, вконец одурев. — Настоящая бойня! Топсиус, голубчик, пойдемте обратно, к женщинам…
Ученый взглянул на солнце и сказал серьезным тоном, дружески положив мне на плечо руку:
— Наступает девятый час, дон Рапозо!.. Нам еще надо выйти из города через Судные ворота, миновать Гареб и поспеть на пустынное место, называемое Лобным.
Я почувствовал, что бледнею. И неожиданно подумал, что душа моя не приобретет никакого блага, а ученость Топсиуса не обогатится никакими новыми познаниями оттого, что мы увидим на вересковом холме умирающего Иисуса, прибитого к деревянному столбу: душа моя огрубела, я уже почти не понимал, что распятие — пытка. Но я покорно последовал за моим ученым другом по Водной лестнице, которая спускается на широкую площадь, вымощенную базальтом.
Здесь начинались первые дома Акры. В этом квартале, населенном служителями храма, пасху справляли особенно пышно: на террасах колыхались пальмовые ветви, горели гирлянды лампад, с перил свисали ковры. Косяки и притолоки дверей были обрызганы свежей кровью пасхального агнца.
Прежде чем углубиться в грязную улицу, извивавшуюся под тенью ветхих плетеных навесов, я еще раз обернулся и окинул храм последним взглядом: теперь мне была видна лишь гранитная стена с бастионами — угрюмая, неприступная… И эта заносчивая вера в собственную несокрушимость, эта надменная мощь наполнили гневом мое сердце.
На холме смерти, где распинают рабов, умирает на кресте несравненный Галилеянин, лучший друг человечества, и с ним навеки умолкает чистый голос любви и выспренней жизни духа, а храм, который послал его на смерть, этот нечестивый храм с окровавленными алтарями, с лихоимством в портиках, с назойливой лестью каждения, оглушающий мычаньем скота и трескотней словопрений, стоит, как прежде, и торжествует победу! И, стиснув зубы, я погрозил кулаком твердыне Иеговы и прошептал:
— Сгинь!
Больше я не размыкал пересохших губ, и мы в молчании подошли к узкому проходу в стене Езекии, который римляне называли Судными воротами. Я невольно вздрогнул, увидя на столбе обрывок пергамента с оповещением о трех смертных приговорах: «Вору из Витавары, убийце из Эмафа и Иисусу из Галилеи». Писец синедриона ждал, соответственно закону, не поступит ли от кого-либо возражение против приговора, прежде чем осужденных поведут к месту казни. Он уже подвел под каждым приговором красную черту и собирался уходить с таблицами под мышкой; и этот последний кровавый росчерк, торопливо сделанный рукою писаря, спешившего домой есть пасхального агнца, взволновал меня больше, чем вся печаль Священного писания.
По обеим сторонам дороги тянулись изгороди цветущих кактусов; за ними простирались зеленые холмы; низкие ограды из нетесаного камня, обросшие шиповником, показывали границы садовых владений. Все дышало миром и довольством. В тени смоковниц и под виноградными беседками сидели на коврах женщины: они пряли лен или вязали в пучки лаванду и майоран, которые полагается приносить в жертву на пасху; вокруг них увешанные коралловыми амулетами ребятишки качались на качелях или стреляли из луков. По дороге медленно спускался караван верблюдов, везущих товары в Иоппию: двое крепышей охотников возвращались с охоты: их высокие красные сапоги были покрыты пылью, на боку покачивались колчаны, за спиной висели сети; множество куропаток и ястребов, подвешенных за лапы на веревке, отягощали их руки. Мы обогнали длиннобородого старика-нищего, который медленно шагал, держась за плечо мальчика-поводыря; на поясе у старика висела пятиструнная греческая лира, на голове был лавровый венок…
Подле, изгороди, осененной ветвями миндального дерева, у выкрашенной в красный цвет калитки, сидели на бревне, опустив глаза и сложив на коленях руки, два раба. Топсиус остановился и потянул меня за бурнус: