— Бесстыдница! — закричал я вне себя. — Значит, с итальянцем! Небось влюблена?! Или тут только деловой интерес? Ну, говори, влюблена?
— По уши! — пробормотал Алпедринья и вздохнул на весь «Отель Иосафата». При этом вздохе, полном скорби и ревности, страшное подозрение мелькнуло как молния в моей душе.
— Алпедринья, ты вздыхаешь? Что это значит, Алпедринья?
Он так горестно поник головой, что неумело повязанный тюрбан свалился на пол. Несчастный не успел его поднять, как я с бешенством вцепился в его размякшую руку.
— Ну-ка выкладывай все начистоту! Марикока… ну! Ты тоже с ней путался?
Мое бородатое лицо горело… Но и Алпедринья был южанином, уроженцем наших хвастливых краев, родины суетности и виноделия! Тщеславие победило в нем страх, и он сказал, выкатив глаза:
— Да, я тоже!
В порыве досады и гнева я с силой отшвырнул его руку. Он тоже! Она с ним! О, наша грязная, грешная земля! Что такое весь мир, как не комок гнили, вертящийся в небесах и воображающий себя звездой!
— Отвечай, Алпедринья: она и тебе подарила рубашку?
— Мне — ночную кофточку!
Ему — ночную кофточку. Держась за бока, я долго и горько смеялся.
— И что ж… Может быть, она и тебя называла «своим могучим португальцем»?
— Я служил у турок, и меня она называла «своим милым мавританцем».
Еще немного — и я бы бросился ничком на диван, я растерзал бы его ногтями, хохоча в пароксизме презрения…
Но в комнату вбежал Топсиус, за ним улыбчивый Поте: из Смирны пришел пакетбот, который сегодня же вечером отчаливает в Египет, и это — наш старый знакомец «Кайман»!
— И отлично! — заорал я, топая ногами по кирпичному полу. — Очень хорошо! Я по горло сыт вашим Востоком! Тьфу! Ничего тут нет, кроме жарищи, предательства, страшных видений да пинков в зад! К черту! Надоело!
Так рычал я в сердцах. Но вечером, на причале, перед посадкой на черный баркас, который должен был переправить нас на борт «Каймана», душу мою охватила томительная грусть по Палестине, по нашим палаткам, дремлющим под звездным мерцанием, по каравану, с песней ползущему мимо руин, носящих звучные имена…
У меня задрожали губы, когда взволнованный Поте протянул мне свой кисет с алеппским табаком:
— Дон Ропозо, вот последняя завертка, которой вас потчует весельчак Поте…
И накипевшая слеза пролилась наконец, когда Алпедринья молча протянул ко мне тощие руки.
С баркаса, забравшись на ящик с палестинскими реликвиями, я еще раз увидел на берегу моего земляка: он махал клетчатым платком, а Поте, зайдя глубоко в воду в своих высоких сапогах, посылал нам воздушные поцелуи. Я поднялся на «Кайман» и подошел к перилам спардека: Алпедринья все еще стоял на каменном молу, придерживая от свежего соленого ветра свой широкий тюрбан.
Бедный Алпедринья! Кто, кроме меня, поймет твое величие? Ты — последний лузитанец, последний из племени отважных мужей вроде Албукерке или Кастро, двинувших к Индии португальские армады! Такая же высокая жажда неведомого понесла тебя на Восток, туда, где на небо восходят чужие светила, где чужие боги правят по своим законам! Но, в отличие от старых лузитан, нет в тебе, Алпедринья, героической веры, порождавшей героические замыслы; ты идешь к чужеземцам не с четками и не с мечом; ты уже не стремишься навязать им своего бога и своего короля… Ты потерял веру в бога, за которого некогда шел в бой, Алпедринья! Ты утратил короля, по чьему велению пускался в океан! И ныне, скитаясь среди народов Востока, ты берешься лишь за такие дела, какие соответствуют идеалам, верованиям и отваге современных лузитан праздно подпираешь стены или таскаешь на закорках чужую поклажу…
Колеса «Каймана» забили по воде. Топсиус приподнял шелковую шапочку и торжественно прокричал в сторону Яффы, тускневшей в вечернем свете среди печальных утесов и черно-зеленых садов:
— Прощай, Палестина, прощай!
Я, в свою очередь, взмахнул шлемом:
— Прощайте, прощайте, святые трущобы!
Я не спеша отошел от перил спардека, как вдруг меня задела длинная люстриновая накидка проходившей мимо монахини; из целомудренной тени капюшона, слегка повернувшегося в мою сторону, мелькнул черный взгляд и скользнул по моей густой бороде. О, чудо! Ведь это та самая святая сестрица, которая везла через библейские воды на своих невинных коленях нечистую сорочку Мэри!
Да, это была она. Зачем же судьба вновь свела со мной на узкой палубе «Каймана» эту монастырскую лилию, не успевшую распуститься и уже увядшую? Как знать!.. Может быть, затем, чтобы под лучами моей любви она вновь налилась бы соками и расцвела, чтобы она не осталась навеки бесплодным и бесполезным стебельком, поникшим у ног божественного мертвеца? Дородной монахини в очках с ней больше не было. Случай отдавал ее мне, одинокую и беззащитную, как горлица в пустыне…