Выбрать главу

— О вы, мужи, оказавшие мне гостеприимство! Сердца ваши богаты истиной, как лозы — виноградными гроздьями! Вы — три бастиона Израиля: один охраняет единство вероучения, другой не дает угаснуть любви к родине, третий — ты, досточтимый сын Бэофа, мудрый и гибкий, как змея, любимица Соломона, — стоишь на страже того, что всего дороже: порядка. Вы — три сторожевые башни… И на каждого из нас покусился пророк из Галилеи и первый бросил в вас камень! Но вы охраняете Израиль, охраняете ваше достояние и вашего бога и не должны уступать без борьбы. Да, поистине — и я сам вижу, что это так, — Иисус из Назарета и иудаизм несовместимы.

Тогда Гамалиил сделал пальцами такое движение, будто переломил тростинку, и сказал, оскалив белые зубы:

— Поэтому мы распнем его.

Словно раскаленное лезвие, сверкая и свистя, вонзилось мне в грудь! Едва дыша, я схватил за рукав ученого-историка:

— Топсиус! Топсиус! Кто этот проповедник из Галилеи, который творит чудеса и будет распят?

Доктор наук воззрился на меня с таким удивлением, словно я спросил, что за светило встает по утрам из-за гор и освещает землю. Потом холодно ответил:

— Это равви Иошуа бен Иосиф из Назарета галилейского, которого иные зовут Иисусом, а также Христом.

— Он! — вскричал я, едва устояв на ногах. Колени мои подгибались от ужаса; все мое католическое естество валилось на пол, чтобы замереть в исступленной молитве. Но потом меня, словно огненный меч, пронзила мысль: бежать к нему, увидеть смертными глазами живого бога! Увидеть его, одетого в полотно, какое носят люди, покрытого пылью земных дорог! И в то же время вся душа моя дрожала от страха, как лист на грозном ветру: то был страх ленивого раба перед строгим господином. Очистили ли меня посты и молитвы настолько, чтобы я мог предстать перед сияющим ликом своего бога? Нет… О, постыдное, безбожное нечестие! Облобызал ли я хоть раз с истинной любовью его израненную посиневшую ногу в церкви Благодати божией? Горе мне! Сколько раз по воскресеньям, в те отданные плоти вечера, когда Аделия, солнце моей жизни, ждала меня на площади Калдас, полуодетая и с сигаретой во рту, сколько раз я проклинал медлительность службы и однообразие акафистов! А если я таков, если струпья порока покрывают меня с головы до пят, как же мне не рухнуть наземь, отверженному и испепеленному, когда очи господа моего, словно две половины небосвода, медленно обратятся на меня?

Но видеть Иисуса! Видеть его волосы, складки его хитона! Видеть, как замирает земля, когда отверзаются его уста… Где-то за этими кровлями, на которых женщины кормят голубей; где-то за этой улицей, на которой продавцы опресноков выкрикивают нараспев свой товар; где-то близко идет он в эту ужасную минуту со связанными руками среди бородатых молчаливых римских легионеров. Он, Иисус Христос, мой спаситель! Ветерок, качающий вот эту ветку жимолости и разносящий ее аромат, может быть, где-то совсем близко прикоснулся к челу сына божия, уже окровавленному шипами! Стоит только толкнуть эту кедровую дверь, пробежать через двор, где скрипит жернов домашней мельницы, — и я увижу живого во плоти господа Иисуса Христа, увижу воочию, наяву, как видели его святой Иоанн и святой Матфей; я увижу, как по выбеленной стене движется его тень, и рядом упадет тень моего собственного тела! В той же пыли, по которой будут ступать мои ноги, я смогу поцеловать еще теплый след его ног! И если я сожму обеими руками свое стучащее сердце, то расслышу, быть может, вздох, жалобу, стон, завет его дивных уст! Я узнаю еще одно слово Христа, не записанное в Евангелии, и я один заслужу священное право повторить это слово коленопреклоненной толпе. Моя проповедь вознесется в лоне церкви, подобно вершинам Новейшего завета! Я стану новым очевидцем страстей господних, святым евангелистом Теодорихом!

В невыразимом смятении, озадачившем этих восточных владык со сдержанными манерами, я закричал:

— Как мне его увидеть? Где господь мой, где Иисус из Назарета?

В этот самый миг в залу на цыпочках вбежал раб и упал ничком у ног Гамалиила, целуя бахрому его одежды; тощие ребра его учащенно вздымались; с трудом переводя дух, он прошептал:

— Господин, галилейский учитель в претории…

Гадд, погруженный в молитву, разом очнулся. Он прянул, как дикий зверь, торопливо затянул вокруг пояса узловатую веревку и рванулся прочь, забыв набросить капюшон: светлые спутанные волосы разлетелись от быстрого движения. Топсиус расправил складки своего плаща на манер латинской тоги, снова придав себе величие мраморной статуи; затем сравнил Гамалиила с гостеприимным Авраамом и торжествующе воскликнул:

— В преторию!

Долго бежал я за Топсиусом через древний Иерусалим. Мысли мои мешались. Мы миновали какой-то безмолвный питомник роз времен первых пророков; его охраняли два левита с позолоченными пиками. Потом мы вышли на прохладную, благоуханную улицу: по обеим ее сторонам располагались лавки благовоний с вывесками в виде цветка или ступки. Тонкий плетеный навес укрывал двери от солнца, земля у входа была полита водой и посыпана мягкой травкой и листьями анемонов. Внутри, в прохладной полутьме, нежились с томным видом какие-то юноши в ярких шелковых одеяниях; волосы их были завиты локонами, глаза подведены; тонкие унизанные перстнями пальцы едва ли могли бы приподнять край тяжелых хитонов вишневых и золотисто-желтых расцветок. Миновав эту улицу неги, мы вышли на залитую солнцем площадь; ноги тонули в густой белой пыли. В центре площади старая пальма раскинула султан своих неподвижных, точно бронзовых, листьев. А в глубине площади чернела гранитная колоннада старого дворца Иродов. Здесь и была претория. У входной арки, где несли охрану два сирийских легионера с черными перьями на шлемах, толпились девушки — продавщицы опресноков; у каждой за ухом была роза, каждая прижимала к себе плетеную корзинку. Под укрепленным в земле огромным зонтом из перьев сидели, держа па коленях весы и дощечки для записей, менялы в мохнатых клобуках и обменивали римскую монету на местные деньги. Продавцы воды ходили тут же с косматыми бурдюками и выкликали товар протяжными, вибрирующими голосами. Мы вошли во двор претории — и страх обуял меня.

Это был светлый двор под открытым небом, вымощенный мрамором. Справа и слева шли двухъярусные аркады, образуя галерею с перилами — прохладную и гулкую, как в монастыре. Над задней частью двора, ближе к суровому фронтону дворца, был натянут обширный красный балдахин с золотой каймой; под ним выделялся четкий квадрат тени. Два сикоморовых шеста с цветком на верхушке поддерживали тяжелый штоф.

Здесь теснилась огромная толпа. Окаймленные голубой бахромой хитоны фарисеев смешались с грубыми холщовыми рубахами ремесленников, перехваченными кожаным поясом; были тут и полосатые — серые с белым — бурнусы галилеян, и красные плащи с капюшоном купцов из Тивериады; попадались женщины, не допускавшиеся, однако, под балдахин; они привставали на носки своих желтых мягких туфель, закрываясь от солнца краем покрывала. От толпы жарко пахло потом и миррой. По краям, над морем белых тюрбанов, сверкали острия пик. А под навесом, на возвышении, сидел человек с осанкой властелина; его окаймленная пурпуром тога ниспадала благородными складками; он был неподвижен, как мраморное изваяние; мощный кулак подпирал седеющую бороду. Глубоко посаженные сонные глаза были полузакрыты, красный шнурок придерживал волосы. Позади него, на спинке курульного кресла, служившего ей как бы пьедесталом, бронзовая римская волчица ощерила свою ненасытную пасть. Я спросил Топсиуса, кто этот задумчивый сановник.

— Понтий, по прозвищу Пилат, бывший наместник Батавии.

Я стал медленно бродить по двору, стараясь, как в церкви, потише стучать каблуками. Небо изливало тишину; лишь изредка из садов доносился резкий, унылый крик павлинов. У балюстрады боковых аркад храпели на солнцепеке животами кверху голые негры. Какая-то старуха, присев возле своей корзины с фруктами, пересчитывала выручку. Рабочие чинили крышу, примостившись на лесах между колоннами. Дети в углу играли железными обручами, которые нежно звенели о плиты.

Вдруг кто-то дружески хлопнул по плечу летописца Иродов. Это был красавец Манассей; рядом с ним стоял высокий старик с благородной и величавой осанкой. Топсиус с сыновним почтением поцеловал рукав его белой одежды, украшенной узором в виде виноградных листьев. Белоснежная борода, блестевшая от масла, доходила ему до пояса. Из-под головной повязки падали, точно мантия из царственного горностая, белые кудри. В одной руке, унизанной кольцами, он держал жезл из слоновой кости, другой рукой вел мальчика с бледным личиком и прекрасными, как звезды, глазами; ребенок был похож на ландыш, приютившийся в тени кедра.