Выбрать главу

— Взойдемте на галерею, — предложил Манассей, — там прохладней и нет такой давки.

Мы последовали за патриотом. Я потихоньку спросил Топсиуса, кто этот царственный старик.

— Равви Ровам, — почтительно прошептал мой ученый друг. — Светоч синедриона, тонкий и красноречивый оратор, один из приближенных Каиафы…

Преисполнившись уважения, я трижды склонился перед равви Ровамом. Тот уселся на мраморной скамье и, задумавшись, ласкал и прижимал к своей груди головку внука, золотистую, как иоппийское просо.

Потом мы медленно пошли дальше вдоль светлой и гулкой галереи. В конце ее находилась тяжелая дверь из кедра, обитая листовым серебром. Кесарийский преторианец охранял ее, сонно склонившись на щит из ивовых прутьев. Тогда, повинуясь какому-то внутреннему голосу, я подошел к перилам… и мои смертные глаза узрели там, внизу, живого сына божия!

Но — странная причуда изменчивой души человеческой! — я не испытал ни восторга, ни ужаса. Из памяти моей внезапно улетучились долгие, хлопотливые века истории и религии. Мне даже в голову не пришло, что этот худой загорелый человек — искупитель человеческого рода… Я непонятным образом перенесся в глубь времен. Я перестал быть христианином и бакалавром юриспруденции по имени Теодорико Рапозо; прежняя личность пропала, соскользнула с меня, словно плащ, во время торопливого бега из дома Гамалиила. Древность проникла в мое нутро и сделала меня другим человеком; я сам был древним, я стал Теодорихом-лузитанцем, который прибыл сюда на галере со скалистых берегов Великого Мыса и теперь странствует по землям, платящим дань императору Тиберию. А тот человек вовсе не Иисус, не Христос, не мессия, а просто молодой плотник из Галилеи, который ушел из своей зеленой деревни, задавшись великой мечтой — преобразить землю и обновить небеса; и на первом же перекрестке храмовый стражник связал ему руки и доставил к претору в присутственный день вместе с разбойником, грабившим на Сихемской дороге, и убийцей, который пырнул кого-то ножом во время потасовки в Эммафе…

На особом участке пола, где плитки были выложены в виде мозаичного узора, прямо против помоста с курульным креслом под Римской Волчицей стоял Иисус. Руки его были связаны веревкой, конец которой волочился по земле. Широкий грубошерстный хитон в серую полоску с голубой каймой понизу доходил до щиколоток. Сандалии его уже истрепались на пыльных дорогах пустынь и были укреплены ремнями. На голове не было язвившего чело тернового венца, как гласило Евангелие; он носил белую головную повязку из длинного домотканого полотнища, накрученного вокруг головы; концы ее падали с обеих сторон на плечи. Под остроконечной бородкой приходился узел шнурка, прикрепленного к тюрбану.

Волосы его были зачесаны за уши и слегка завивались на концах. На худом лице, почерневшем от солнца, темные глаза под сросшимися бровями светились глубокой мыслью. Он стоял перед претором неподвижно, полный спокойствия и сознания своей силы. Только едва заметная дрожь связанных рук выдавала душевное волнение. Время от времени он глубоко переводил дыхание, словно грудь его, привыкшую к вольному ветру холмов и озер Галилеи, тяжко давили мраморные стены, золоченый балдахин и тесные параграфы латинского правосудия…

Несколько в стороне обвинитель от синедриона, Сарейя, положив на землю свою мантию и золоченый жезл, читал сонно и нараспев по темному пергаментному свитку. На скамье сидел римский асессор; он задыхался от немилосердного зноя и обмахивал веером из сухих листьев бритое и белое, как гипсовая маска, лицо; лоснящийся старик-писец, расположившись за каменным столом, оттачивал острия своих палочек. Между ними стоял, засунув руки за пояс, толмач — безбородый финикиец — и улыбался, глядя в небо, и выпячивал грудь; на полотняной его рубашке красовалось изображение ярко-красного попугая. Над балдахином беспрестанно носились голуби. Так увидел я Иисуса из Галилеи, взятого под стражу и приведенного на допрос к римскому претору.

Тем временем Сарейя, снова навернув пергамент на железную палку, поклонился Пилату, поднес к губам перстень с печатью, показывая тем, что уста его чуждаются лжи, и тотчас же начал многословную и льстивую речь на греческом языке. Он говорил о тетрархе Галилеи, благородном Антипе, восхвалял его мудрую осмотрительность, превозносил его отца, Ирода Великого, восстановителя храма… Слава Иродов гремит во вселенной… Грозный Ирод всегда был верен цезарям; сын его Антипа проницателен и могуч! И всякий, кто знает мудрость Антипы, недоумевает, почему тетрарх не хочет утвердить приговор синедриона, осудившего Иисуса из Галилеи на смерть… Разве таковой приговор не вытекает из закона, предписанного богом? Сам Анна, тесть первосвященника Каиафы, допрашивал этого человека, но тот хранил оскорбительное молчание. Так ли пристало держать себя перед мудрым, праведным, благочестивым Анной? Один из ревнителей веры, не выдержав, ударил галилеянина по лицу!.. Где былое усердие, где былое уважение к сану первосвященника?

Его глубокий, сильный голос рокотал долго и однообразно. Утомившись, я начал позевывать. Под нами два человека сидели скрестив ноги на плитах и ели витаварские финики, запивая их вином из тыквенного сосуда. Пилат, подперев кулаком подбородок, по-прежнему молча, сонно смотрел на свои красные сапоги в золотых звездочках.

Теперь Сарейя провозглашал права храма. Храм — гордость народа, излюбленный чертог господа! Сам Август принес ему в дар золотые щиты и чаши… И что же говорит о храме самозваный мессия? Грозится его разрушить! «Я могу разрушить храм божий и в три дня создать его!» Почтенные свидетели, услышав такое поношение, посыпали голову пеплом, дабы отвести гнев господень! Ведь хула храму возносится к престолу господа!

Фарисеи, книжники, храмовые цефенимы, грязные рабы зашумели под балдахином, как луговые кустарники в ветреный день. Иисус не шелохнулся, безучастный, унесшийся мыслью куда-то далеко; глаза его были закрыты, он словно баюкал в глубине сердца свою прекрасную мечту, пряча ее от жестокой скверны этого мира. Тогда поднялся римский асессор, положил на скамью опахало из листьев, ловко оправил судейскую мантию с синей каймой, трижды склонился перед претором, и его изящная рука плавно задвигалась в воздухе, поблескивая дорогим перстнем.

— Что он говорит?

— Он приводит весьма веские доводы! — пробормотал Топсиус. — Это педант, но он по-своему прав. Он говорит, что претор не иудей и ему нет дела ни до единого бога, ни до пророков, восстающих против единого бога; меч цезаря не мстит за богов, которые не служат цезарю!.. Римлянин хитер!

Отдуваясь, асессор тяжело опустился на скамью. Сарейя снова взял слово; он потрясал руками, обращаясь к толпе фарисеев, как бы взывая к их негодованию и ища у них опоры. Теперь он еще яростнее нападал на Иисуса, но обвинял его уже не в поношении Иеговы и его храма, но в притязаниях на престол Давида. Весь Иерусалим видел четыре дня тому назад его триумфальный въезд через Золотые ворота, под взмахи пальмовых ветвей и клики галилеян: «Осанна сыну Давидову, благословен грядый во имя господа!»

— Он воистину сын Давида и пришел, чтобы сделать нас добрее! — раздался в толпе голос Гадда, звеневший верой и любовью.

Но Сарейя вдруг опустил руки — скользнули вниз обшитые бахромой рукава — и умолк, выпрямившись твердо, как древко копья. Римский писец привстал, опершись руками на стол и почтительно склонив лоснящееся от пота лицо. Асессор улыбался, выражая внимание всем своим видом: наступила очередь претора допрашивать назарянина. Я вздрогнул, увидев, что один из легионеров подтолкнул Иисуса; тот поднял голову…