Выбрать главу

Воцарилась такая напряженная тишина, что слышно стало, как трубят букцины в далекой башне Мариамны. Сарейя развернул пергаментный свиток, разложил его на каменном столе среди табличек. Я видел, как толстые, неповоротливые пальцы писца провели снизу черту и приложили печать к красным письменам, обрекавшим на смерть моего бога, Иисуса из Галилеи… После этого Понтий Пилат величественно и небрежно, слегка приподняв обнаженную руку, утвердил от имени цезаря «приговор синедриона, вершащего суд в Иерусалиме»…

Сарейя тотчас же закинул на голову край плаща и замер в молитвенной позе, воздев к небу руки. Фарисеи праздновали победу; возле меня два древних старца молча лобзали друг друга в белые бороды. Многие подбрасывали в воздух палки или насмешливо выкрикивали римскую судебную формулу: «Bene et belle! Non potest melius» [13].

Но толмач вдруг взобрался на скамью; над толпой снова запламенел попугай, вышитый на его рубашке. Народ изумленно затих, финикиец, пошептавшись с писцом, ухмыльнулся и крикнул по-халдейски, раскинув руки в коралловых запястьях:

— Слушайте все! В день вашего праздника пасхи претор Иерусалима, в соответствии с обычаем, установленным Валерием Гратом и утвержденным цезарем, может помиловать одного преступника. Претор готов исполнить этот обычай. Слушайте хорошенько! Вы имеете право выбора… У претора сидит в темнице еще один осужденный на смерть…

Он замялся и, наклонившись со скамьи, еще раз пошептался с писцом, перебиравшим на столе папирусы я таблички. Сарейя, сбросив с головы плащ, удивленно уставился на претора, позабыв опустить воздетые к небу руки. Но переводчик уже выкрикивал, снова выпрямившись и подняв улыбающееся лицо:

— Один из осужденных — равви Иошуа, именующий себя сыном Давидовым, вот он перед вами… претор предлагает отпустить его… Другой — закоренелый преступник, схвачен за предательское убийство легионера в драке у Ксиста. Имя его Варавва. Выбирайте!

Из толпы фарисеев вырвался яростный, хриплый вопль:

— Варавву!

В разных концах атриума, то там, то здесь, голоса неуверенно повторили имя Вараввы. Храмовый раб в желтом переднике, протолкавшись к самым ступеням трона, завопил прямо в лицо Понтию, неистово колотя себя по ребрам:

— Варавву! Понял? Варавву! Народ хочет только Варавву!

Один из легионеров отпихнул его древком копья, так что он покатился по плитам. Но вся толпа, воспламенившись быстрее, чем скирд соломы, требовала отпустить Варавву. Кто бешено стучал по полу сандалиями и окованными дубинками, словно желая разрушить преторию; кто издали, хладнокровно расположившись на солнышке, довольствовался тем, что поднимал палец. Мелкие торгаши из храма, помня свою обиду, гремели железными весами; они осыпали проклятиями Иисуса, ревели: «Варавва лучше!» Даже нарумяненные, как идолы, тивериадские проститутки визгливо кричали:

— Варавву! Варавву!

Мало кто из них знал Варавву; большинство не питало никакой неприязни к Назарянину, но все, как один, вдруг объединились против него: они почуяли, что, помиловав убийцу легионера, нанесут оскорбление римскому претору, восседающему в тоге сановника на судилище. Понтий, с видом полного безразличия, чертил буквы на широком листе пергамента, лежавшем у него на коленях. Вокруг него толпа равномерно, хором, выкрикивала одно имя — точно цепы ударяли по току:

— Варавву! Варавву! Варавву!

Тогда Иисус медленно повернулся лицом к жестокой и мятежной толпе, посылавшей его на смерть; но слеза, затуманившая его яркий взор, но пробежавшая по губам дрожь говорили лишь о сострадании к безмерной тупости этих людей, обрекавших на смерть лучшего друга человечества… Связанными руками он отер пот со лба; потом встал перед претором невозмутимо и отрешенно, словно уже не принадлежал этому миру.

Писец трижды стукнул железной линейкой по столу, выкрикивая имя цезаря. Шум понемногу стих.

Понтий поднялся и с величавой важностью, ничем не выдавая раздражения или гнева, сделал свой привычный отряхивающий жест и вынес окончательное решение:

— Идите и распните его.

Он сошел с помоста; толпа свирепо рукоплескала. Появилось восемь сирийских солдат охраны в походном снаряжении, со щитами в холщовых чехлах, с уложенными по-походному инструментами и бочонком поски. Сарейя, обвинитель от синедриона, подтолкнув Иисуса в плечо, сдал его декуриону. Один из солдат развязал ему руки, другой сдернул с его плеч шерстяной бурнус, и у меня на глазах кроткий Учитель из Галилеи сделал свой первый шаг к смерти.

Закурив сигареты, мы поспешили прочь и вскоре углубились в знакомый всезнающему Топсиусу темный и сырой переулок. Из щелей в ступенях у нас под ногами доносилось заунывное пение заточенных в подземелье рабов. Мы вышли на пустырь, где высилась стена какого-то сада, заросшего кипарисами. Два верблюда, лежа в пыли возле кучи сена, жевали жвачку. Славный историк собирался уже свернуть к храму; но под полуобвалившейся аркой, поросшей плющом, мы заметили толпу людей. Они сгрудились вокруг какого-то ессея: белые рукава его одежды взлетали в воздухе, как крылья рассерженной птицы.

Это был Гадд. Хриплым от негодования голосом он срамил долговязого человека с редкой рыжей бородкой и золотыми серьгами в ушах. Дрожа от страха, тот бормотал:

— Это не я, это не я…

— Нет, ты! — рычал ессей, топая сандалиями. — Я тебя знаю. Твоя мать — чесальщица шерсти в Капернауме, будь она проклята за то, что вскормила тебя!..

Тот отступал, съежившись, как загнанное животное:

— Это не я! Я Ефраим, сын Елеазара из Аримафеи! Я всегда был здоров и крепок, как молодая пальма!

— Ты всегда был кривобок и сухорук и никчемен, как прошлогодняя лоза, собака ты и собачий сын! — кричал Гадд. — Я отлично тебя разглядел. В Капернауме, в переулке, что идет к фонтану, близ синагоги, ты выполз навстречу Иисусу, равви из Назарета! Ты целовал его сандалии: «Равви, исцели меня! Равви, вот моя рука, которой я не владею!» И ты показывал руку, вот эту, правую, сухую, почерневшую, как гнилой сучок! Это было в субботу; свидетелями были трое старейшин синагоги, и Елеазар, и Симеон. И все смотрели на Иисуса: посмеет ли он исцелить недужного в субботний день… А ты плакал и ползал по земле. И что же? Разве Учитель оттолкнул тебя? Или послал тебя искать баразовый корень? Ах ты пес и песий сын! Равви не обратил внимания на запреты синагоги; он слушался только голоса милосердия. И он сказал тебе: «Протяни руку», — и прикоснулся к твоей руке, и она налилась соками, как деревцо, орошенное небесной росой! Она вновь стала сильной, крепкой, и ты двигал то одним пальцем, то другим, и дивился, и дрожал!

Ропот восхищения пробежал в толпе, изумленной этим дивным чудом. А ессей воскликнул, взмахивая дрожащими руками:

— Таково милосердие Учителя! А протянул ли он полу плаща, чтобы ты положил туда серебряный шекель, как делают другие равви в Иерусалиме? Нет! Напротив, он сказал своим людям, чтобы дали тебе немного чечевицы. И ты пустился бежать домой, оживший и резвый, и кричал на бегу: «О мати моя, о мати моя, я исцелен!»

А только что ты, свинья, сын свиньи, кричал в претории и требовал послать исцелившего тебя проповедника на крест, а отпустить Варавву! Не отпирайся, лживый язык, я сам слышал, я стоял сзади тебя и видел, как надуваются от крика жилы у тебя на шее. Неблагодарный ты пес!

В толпе раздались негодующие выкрики: «Будь проклят! Будь проклят!» Какой-то старик, торжественно, точно праведный судья, поднял с земли два увесистых камня. Человек из Капернаума, втянув голову в плечи, еще раз глухо пробормотал:

— Это не я, не я… Я из Аримафеи!

Разъяренный Гадд схватил его за бороду.

— Когда ты засучил рукав перед Учителем, на руке у тебя было два кривых шрама, как от удара серпом. Их все видели!.. И сейчас ты снова покажешь их нам, собака, собачий сын! — и рванул его за рукав нового хитона. Затем вцепился в него бронзовыми пальцами и потащил по кругу, как упирающегося козла. Все увидели на руке, среди рыжеватых волос, два бледных шрама. Так Гадд волок его через толпу, точно куль с тряпьем. Поднимая ногами тучи пыли, люди двинулись вслед за капернаумцем, преследуя его улюлюканьем и швыряя камнями…

вернуться

13

Отлично, превосходно, лучше нельзя (лат.)