— Ах, Топсиус, Топсиус! — вздыхал я, — что за женщины! Что за женщины! Поймите, просвещенный друг, я погибаю!
Но ученый-историк возразил пренебрежительным тоном, что интеллект у этих созданий примитивнее, чем у павлинов, обитающих в садах Антипы; можно поручиться, что ни одна из них не читала Аристотеля или Софокла. Я пожал плечами. Силы небесные! Будь я цезарем, я отдал бы за любую из этих женщин, не читавших Софокла, целый италийский город и всю Иберию в придачу! Одни обвораживали болезненной и скорбной грацией дев-служительниц божества; казалось, вся их жизнь протекала в полумраке кедровых покоев, где они умащивали тело ароматами и изнуряли душу молитвой… Другие пленяли полнокровной, цветущей красотой. Ах, эти черные, миндалевидные, как у восточных идолов, глаза! Эти мраморные тела, словно просвечивающие насквозь! Эта сумрачная нега! Как упоительны должны быть эти женщины, когда на низком ложе они распускают свои тяжелые косы, когда вуали и галатский лен соскальзывают с их плеч, открывая взору все великолепие наготы!
Топсиусу пришлось схватить меня за край бурнуса и силой втащить на лестницу Никанора. Я останавливался на каждой ступени, чтобы еще раз оглянуться на красавиц и обдать их пламенным взором; еще немного, и я стал бы рыть копытом землю, как бык на майском лугу.
— О, дщери сионские! Кто не потеряет разума, увидевши вас!
Но историк так сильно дернул меня, что я чуть не уткнулся носом в мордочку белого ягненка, которого какой-то старик тащил на плечах, красиво убрав розами и связав ему ноги. Передо мной тянулась длинная галерея с перилами из резного кедра. Посредине, поблескивая на солнце, бесшумно открывалась и закрывалась калитка литого серебра.
— Здесь, — сказал всезнающий Топсиус, — поят горьким питьем неверных жен… А теперь, дон Рапозо, вы видите перед собой место, где пребывает бог Израиля.
Мы были во «Дворе священников»! Я затрепетал при виде святилища, еще более ослепительного и устрашающего, чем все, что мы видели до сих пор. На обширном светлом возвышении громоздился жертвенник всесожжения, сложенный из огромных черных камней. Четыре бронзовых рога торчали по его углам; на одном висели венки лилий, на двух других — коралловые бусы, с четвертого стекали капли крови. От толстой решетки, занимавшей середину жертвенника, медленно поднимался бурый чад: вокруг теснились священники, босые, во всем белом, сжимая в руках бронзовые вилы или серебряные вертела; из-за поясов их торчали ножи… В суетливый, зловещий шум священного ритуала вплеталось блеяние ягнят, серебристый звон подносов, треск хвороста, глухой стук молота, журчанье воды в мраморных бассейнах, резкое пение букцин. Хотя в чашах курились благовония, а служители безостановочно махали опахалами из пальмовых листьев, надетых на длинные шесты, мне пришлось закрыть нос платком: с непривычки мутило от сладковатого запаха крови, сырого мяса, горелого сала и шафрана; а ведь господь требовал от Моисея именно этого аромата, считая его прекраснейшим даром земли…
В глубине двора волы с венками на шеях, белые телки с позолоченными рогами мычали, бодались, натягивали веревки, которыми они были привязаны к бронзовым столбам; еще дальше, на мраморных столах, среди глыб льда, лежали кровавые куски туш; левиты отгоняли опахалами мух. На столбах, увенчанных блестящими хрустальными шарами, подвешивали зарезанных ягнят и козлят; позади кожаных завес, испещренных письменами, храмовые нефенимы разделывали туши, взмахивая серебряными ножами… Служители в синих передниках, засучив рукава, выносили переполненные требухой кадки, из которых свисали и волочились по полу кишки жертвенных животных. Идумейские рабы с металлическим обручем в волосах беспрерывно мыли пол губками; другие, сгибаясь от тяжести, тащили на спине дрова; третьи, сидя на корточках, раздували огонь в каменных очагах.
То и дело какой-нибудь босоногий старик-жертвователь подходил к алтарю, держа на руках маленького агнца, который даже не блеял, угревшись на голых руках. Впереди шествовал музыкант, сзади левиты несли сосуды с ароматическими маслами. Жертвователь подходил в окружении помощников к решетке и сыпал на ягненка щепотку соли; затем он выстригал шерсть у него между рожками. Раздавались звуки букцин, крик животного тонул в шуме ритуального священнодействия; над белыми тюрбанами вздымались две красные руки, стряхивали с пальцев кровь; на решетке жертвенника взвивалось вверх веселое пламя; рыжеватые клубы дыма медленно и безмятежно поднимались к небесной лазури, вознося к ней в своих извивах запах, столь угодный предвечному богу.
— Да ведь это бойня! — прошептал я, вконец одурев. — Настоящая бойня! Топсиус, голубчик, пойдемте обратно, к женщинам…
Ученый взглянул на солнце и сказал серьезным тоном, дружески положив мне на плечо руку:
— Наступает девятый час, дон Рапозо!.. Нам еще надо выйти из города через Судные ворота, миновать Гареб и поспеть на пустынное место, называемое Лобным.
Я почувствовал, что бледнею. И неожиданно подумал, что душа моя не приобретет никакого блага, а ученость Топсиуса не обогатится никакими новыми познаниями оттого, что мы увидим на вересковом холме умирающего Иисуса, прибитого к деревянному столбу: душа моя огрубела, я уже почти не понимал, что распятие — пытка. Но я покорно последовал за моим ученым другом по Водной лестнице, которая спускается на широкую площадь, вымощенную базальтом.
Здесь начинались первые дома Акры. В этом квартале, населенном служителями храма, пасху справляли особенно пышно: на террасах колыхались пальмовые ветви, горели гирлянды лампад, с перил свисали ковры. Косяки и притолоки дверей были обрызганы свежей кровью пасхального агнца.
Прежде чем углубиться в грязную улицу, извивавшуюся под тенью ветхих плетеных навесов, я еще раз обернулся и окинул храм последним взглядом: теперь мне была видна лишь гранитная стена с бастионами — угрюмая, неприступная… И эта заносчивая вера в собственную несокрушимость, эта надменная мощь наполнили гневом мое сердце.
На холме смерти, где распинают рабов, умирает на кресте несравненный Галилеянин, лучший друг человечества, и с ним навеки умолкает чистый голос любви и выспренней жизни духа, а храм, который послал его на смерть, этот нечестивый храм с окровавленными алтарями, с лихоимством в портиках, с назойливой лестью каждения, оглушающий мычаньем скота и трескотней словопрений, стоит, как прежде, и торжествует победу! И, стиснув зубы, я погрозил кулаком твердыне Иеговы и прошептал:
— Сгинь!
Больше я не размыкал пересохших губ, и мы в молчании подошли к узкому проходу в стене Езекии, который римляне называли Судными воротами. Я невольно вздрогнул, увидя на столбе обрывок пергамента с оповещением о трех смертных приговорах: «Вору из Витавары, убийце из Эмафа и Иисусу из Галилеи». Писец синедриона ждал, соответственно закону, не поступит ли от кого-либо возражение против приговора, прежде чем осужденных поведут к месту казни. Он уже подвел под каждым приговором красную черту и собирался уходить с таблицами под мышкой; и этот последний кровавый росчерк, торопливо сделанный рукою писаря, спешившего домой есть пасхального агнца, взволновал меня больше, чем вся печаль Священного писания.