Я утер платком разгоряченное лицо и продолжал:
— В тот вечер я сразу ушел в отель, чтобы всласть помолиться. И тут, господа, должен сказать, произошел один непредвиденный случай…
И я с сокрушенным видом поведал, как мне пришлось вступиться за веру, за славное имя Рапозо и за честь Португалии, вследствие чего вышло неприятное столкновение с неким бородатым исполином-англичанином.
— Драка! — встрепенулся коварный падре Негран, ждавший только случая ослабить блеск святости, которым я ослеплял тетечку. — Драка в граде господнем! Возможно ли? Какое неуважение!
Стиснув зубы, я посмотрел прямо в глаза ехидному падре:
— Да, сударь! Небольшое столкновение! Но да будет вам известно, сам иерусалимский патриарх встал на мою сторону, он даже потрепал меня по плечу и сказал: «Ну что ж, Теодорико, поздравляю: ты держался молодцом». Что теперь скажете?
Отец Негран склонил голову; тонзура бледно голубела на его темени, как луна в годину чумного мора.
— Ну, если его святейшество действительно…
— Да, сударь! А теперь я объясню тетушке, из-за чего произошла драка! В соседнем номере жила англичанка, еретичка; стоило мне встать на молитву, как она начинала бренчать на рояле и петь разные фадо и глупые, безнравственные арии из «Синей Бороды». Вообразите, тетечка: человек стоит на коленях и с жаром молит: «О пречистая дева Мария до Патросинио, даруй моей благодетельнице-тетушке долгие годы жизни!» — а в это время за перегородкой гадкая вероотступница визжит:
Поневоле выйдешь из себя… И вот однажды вечером, потеряв терпение, я выбежал в коридор, стукнул кулаком в дверь и крикнул: «Сделайте милость, помолчите! Рядом с вами живет христианин, который хочет молиться!»
— Ты был в своем праве, — заметил доктор Маргариде, — закон на твоей стороне.
— Патриарх держался того же мнения. Так вот, я, значит, накричал на англичанку через дверь и собирался тихо, спокойно уходить, как вдруг откуда ни возьмись явился ее папаша, огромного роста бородач, с толстой палкой в руке… Я вел себя очень тактично: скрестил руки и вежливо сказал ему, что не намерен затевать потасовку по соседству с гробом господним и что я желаю лишь одного: помолиться на ночь без помех. И знаете, что он ответил? Что ему начх… Неприлично повторить! Настоящее кощунство… И тогда, тетечка… В глазах у меня помутилось, я схватил его за шиворот и…
— Ты прибил его, сынок?
— Я из него лепешку сделал!
Все одобрили мою непреклонность. Падре Пиньейро привел выдержку из канонического устава, в которой подтверждается право веры побивать неверие. Жустино подпрыгнул от восторга, торжествуя победу над Джоном Буллем, уложенным наповал мощной лузитанской дланью. А я, взбодрившись от похвал, точно от звуков боевой трубы, вскочил со стула и кровожадно рычал:
— Я не потерплю безбожия! Сокрушу! Раздавлю! Насчет религии я зверь!
И, воспользовавшись минутой праведного гнева, я угрожающе потряс своим тяжелым волосатым кулаком над костлявой скулой падре Неграна. Долговязый служитель божий даже втянул голову в плечи. Но в эту минуту Висенсия подала чай на серебряном сервизе Г. Годиньо, и наши дорогие гости, держа в пальцах пирожки, разразились дружными похвалами:
— Поучительное странствие! Второй университет!
— Как чудесно мы провели вечер! Лучше, чем в Сан-Карлосе! Сколько интересного!
— Но каков рассказчик! Сколько пыла, какая память!
Между тем добряк Жустино, с чашкой чаю и сдобной булочкой в руке, потихоньку отошел к окну, будто бы полюбоваться звездами, но его блестящие, разгоревшиеся глазки конфиденциально подмаргивали мне из-за портьеры. Я подошел к нему, напевая вполголоса: «Благословен грядый во имя господне», и мы оба нырнули под парчовую сень портьеры. Добродетельный нотариус спросил, жарко дыша мне в бороду:
— Дружище, а что, как вы там насчет женщин?
Я не боялся Жустино и доверительно шепнул:
— До умопомраченья, Жустининьо!
Зрачки его загорелись, как у мартовского кота; чашка задрожала в руке.
А я уже снова вышел на свет и задумчиво говорил:
— Да, чудесный вечер… Но звезды здесь совсем не те, что над Иорданом!..
В этот момент падре Пиньейро, отпивавший бережными глотками свой разбавленный чай, робко тронул меня за плечо… Не забыл ли я от обилия впечатлений, навеянных святой землей, о флакончике с иорданской водой для него?
— О падре Пиньейро! Как можно? Я ничего не забыл! Есть и веточка с Елеонской горы для нашего Жустино, и фотография для Маргариде… Все есть!
Я побежал в комнату за памятками из Палестины.
Возвращаясь с полным платком этих бесценных реликвий, я остановился за дверью, услышав, что в зале говорят обо мне…
Лестные речи! Бесподобный доктор Маргариде убедительно втолковывал тетушке:
— Дона Патросинио, я не хотел говорить при нем… но этот юноша уже не только ваш племянник, не только истый кавальейро: в вашем доме, у вашего очага, живет избранник господа нашего Иисуса Христа!..
Я кашлянул и вошел. Но сеньору дону Патросинио тревожило ревнивое опасение: не будет ли неделикатностью по отношению к господу (и к ней), если второстепенные реликвии будут розданы гостям раньше, чем она как хозяйка дома и тетя получит в молельне главную святыню…
— Ибо вам следует знать, друзья мои, — проговорила она, и ее плоская грудь выпятилась от горделивого довольства, — что мой Теодорико привез из святой земли священную реликвию, к которой я буду припадать во всех скорбях и которая исцелит меня от всех недугов!
— Браво! — вскричал пламенный доктор Маргариде. — Значит, Теодорико, ты последовал моему совету? Ты обшарил гробницы?.. И нашел священную реликвию? Брависсимо! Так и поступают настоящие пилигримы!
— Так поступают племянники, каких уже нет у нас в Португалии! — подхватил падре Пиньейро, рассматривая в зеркале налет на своем языке.
— Так поступают только сыновья, родные сыновья! — возгласил Жустино, приподнимаясь на цыпочки.
И тут падре Негран, оскалив волчьи зубы, просюсюкал следующие подлые слова:
— Остается узнать, господа, что же это за реликвия.
Я возжаждал, неудержимо возжаждал его крови! Я пронзил Неграна острым, жгучим, как раскаленный вертел, взглядом:
— Может статься, ваше преподобие, что вы как истинный служитель бога забормочете молитву, когда увидите, что я привез!..
Я рывком повернулся к доне Патросинио с горячностью благородной души, которая оскорблена и требует удовлетворения:
— Пора, тетечка! Идемте в молельню! Я должен всех вас поразить. Правду говорил мой друг-немец: «Когда вы откроете ящик с этой реликвией, все домочадцы разинут рот!»
Тетечка поднялась как в чаду, с молитвенно сложенными руками. Я побежал за молотком, а когда вернулся, доктор Маргариде уже натягивал с торжественным видом черные перчатки… Все мы, вслед за сеньорой доной Патросинио, чьи атласные юбки шуршали по полу, как мантия прелата, вышли в коридор; газ свистел в матовом стекле. Поодаль, с четками в руках, стояли Висенсия и кухарка и смотрели во все глаза.
Молельня сверкала. Старинные серебряные подносы, отражая блеск свечей, окутывали маленький алтарь нимбом света. На кружевах, отстиранных до непорочной белизны, среди белевших, как свежий снег, камелий синие и алые облачения святых отливали шелком и казались совсем новыми, специально доставленными из небесного гардероба для этого небывалого праздника… Золотые нимбы вздрагивали и мерцали, словно деревянные тела святых трепетали от радости. И над всем этим великолепием на черном кресте сверкал распятый Христос, массивный, дорогой, из чистого золота, с золотыми каплями пота и крови.
— Какая бездна вкуса! Что за чудный ансамбль! — восхитился доктор Маргариде, отдаваясь своей страсти к грандиозному.
С благочестивой осторожностью я опустил ящик на бархатную подушку, склонился над ним, пробормотал «Аве Мария», затем снял покрывавшие его кружева и, прочистив горло, заговорил так: