Мы умираем со смеху.
Я спрашиваю себя, правильно ли мы его понимаем? Может ли Гюго быть смешным? И почему? Потому что он оплакивает дочь и стремится воскресить ее любыми способами? Потому что ему приятнее общаться с компетентными мертвецами, чем с невежественными живыми современниками? Потому что, нося траур по дочери и будучи высланным из своей родной страны, он старается сохранять бодрое настроение и создает красоту, ликует, призывая к себе тени сильных мира сего? На острове Джерси Гюго водит хороводы с обладателями славных имен. Каждому свои тени: миру нужны марионетки, Гюго — великие покойники. Возможно, в глупо устроенном мире разумнее сидеть в своем углу и разыгрывать жизненную комедию, самому исполнять все роли и радоваться этому, одному плясать с великими покойниками на руинах мира. Разумнее брать интервью у мебели, столов и книг, которые умеют говорить. Мы тоже разговариваем с мебелью, пусть она и менее красноречива, чем вертящийся стол Гюго. Мы задаем вопросы какому-то писателю, то есть интересуемся мнением обыкновенного человека, задаем те же вопросы, которые Гюго адресовал по назначению, тем, кто мог на них ответить: Иисусу и Галилею. Мы неправильно выбираем собеседника. Те, у кого берем интервью мы, ничему нас не научат.
Все книги Пьера Мишона описывают жизни реально существовавших людей: сначала он поведал о жизни тех немногих жителей маленькой деревушки в департаменте Крез, рядом с которыми рос сам автор («Мизерные жизни»), затем жизнь Ван Гога, наблюдаемую глазами почтальона, позировавшего художнику в Арле («Жизнь Жозефа Рулена»), а также жизни Ватто, Гойи и Лорентино, ученика Пьеро делла Франчески («Мастер и слуги»), жизнь поэта Рембо в вышедшем в 1991 году произведении под названием «Рембо сын». Эти рассказы не являются классическими агиографиями или биографиями, их структуру задает само письмо во всем его богатстве, роскошно выписанные фразы, в которых выражается одновременно крах мечты и ее реализация, хрупкость реальности и ее священность.
— Название книги «Рембо сын» возвращает поэта в его одиночество, туда, где отсутствует отец.
— Писатель — вечно болеющий сын, так повелось с конца эпохи романтизма. Прежде литература была литературой наследования, передававшейся от поколения к поколению без особых затруднений, от здорового отца к здоровому сыну. Болезненная вера в человеческую личность, свойственная постромантизму, нарушила этот порядок: отныне литература — это поле борьбы сыновей без отцов — вечных сыновей. Это и есть кризис литературы: все эти сыновья восстают против других сыновей, которые им предшествовали, а не против отцов. С исчезновением фигуры отца исчезла узаконивающая инстанция, та, которая была уполномочена сказать сыну «ты писатель».
— Почему книга, которая должна была называться «Рембо-старший», вышла под названием «Рембо сын»?
— Я хотел назвать книгу «Рембо-старший», потому что в ней должно было рассказываться о Фредерике Рембо, старшем брате поэта, которого Артюр называл идиотом! А то, что в результате опубликовано в книге «Рембо сын», стало своего рода предисловием, посвященным Артюру, его младшему брату. Но дальше дело не пошло. Рембо сын — это сын Бога. У детей без отца, выросших на Западе, таких как сам Рембо, идентификация с Христом происходит мгновенно. Святой Иосиф для ребенка не существует, как, впрочем, и для всех остальных. Ребенок без отца мастерит себе эту аксиому: у кого нет отца, тот сын Божий.
— В том, что вы говорили о процессе создания произведений, мне запомнилась одна фраза: «Дело пошло!» Как вы понимаете, что «дело пошло»?
— Я подхожу к созданию текста непрямыми путями, поступая так, возможно, из суеверия, я атакую из-за угла, используя всяческие уловки, хитрости и боковые удары; то есть я подбираюсь к тексту постепенно. «Дело пошло» тогда, когда я смог выбрать правильный угол бокового удара. Дело не пошло, если я столкнулся со своим сюжетом лоб в лоб. Я трачу время на то, чтобы переставить свой стул писателя. Если я, удобно усевшись на стуле, открыто и смело задаю себе вопрос «что я думаю о Рембо, что я могу сказать о нем?», ничего из этого не выйдет, совсем ничего. Но одним прекрасным днем или утром я поставлю стул как надо, поставлю вопрос под нужным углом, и родится первая фраза. Как только написана первая фраза, остается только продолжить ее, как будто я разматываю нить клубка, и дело пошло.