Выбрать главу

— Это можно сделать, — задумчиво произнес Рембрандт и сам удивился, услышав свой голос — так поглотила его воображаемая картина.

— Неужели? — непривычно резко отозвался учитель. — И как же ты взялся бы за дело, друг мой?

В мастерской, подстрекаемые остальными учениками, они чуть ли не каждый день вели горячие споры, но только сегодня, в первый раз за все проведенные вместе годы, в словах «мой друг» явственно прозвучала ирония.

— Я построил бы треугольник: основание — Валаам и ослица, которую он уравновешивает; вершина — ангел, отодвинутый в глубину и как бы изогнутый, — ответил юноша и нарисовал в воздухе извилистый контур ангела.

— Значит, по-твоему, достаточно изогнуть ангела, и все получится само собой?

Тонкие пальцы, полускрытые белыми плоеными манжетами, воспроизвели жест Рембрандта, утрируя его. Голос ван Сваненбюрха стал пронзительным, почти визгливым, непохожим на тот, каким он наставлял ученика на протяжении долгих мирных месяцев, и по этому непривычному тону Рембрандт понял, как больно и обидно сейчас учителю.

— Нет, изогнуть ангела недостаточно, — не сдержался юноша: он просто обязан передразнить эту по-бабьи резкую выходку. — Тут дело еще в свете и тени. Валаам и ослица должны быть темными — они земные; деревья и скалы вокруг тоже надо писать чем-то коричневым, земляным. А вот ангел должен быть светлым, да, чистым и светлым…

— Я всегда считал, — ровным голосом перебил ван Сваненбюрх, — что прикрывать цветом изъяны контура значит откровенно мошенничать. Ошибка — всегда ошибка, и сколько красок ни трать, ее все равно заметят.

Нет, учитель неправ. Днем, на мельнице, Ян Ливенс с полным основанием назвал его ограниченным и косным — ван Сваненбюрх именно таков. Картину можно, без сомнения можно, сделать, а он из упрямства и самолюбия отказывается слушать, отказывается понимать… Опять наступила неловкая пауза. Рембрандт, упорно созерцавший до этого свои волосатые руки, поднял глаза и перевел их на лысую, блестящую в свете свечей голову отца, ища у него если уж не поддержки, то по крайней мере сочувствия. Нет, ему заранее следовало догадаться, что его призыв о помощи не встретит отклика: в глазах Хармена Герритса Якоб ван Сваненбюрх был вместилищем всей земной мудрости, и мельник ответил сыну лишь укоризненным взглядом, которым смотрят на ребенка, если тот, набив карман камешками, гремит ими во время богослужения.

— Молодежь всегда такая, — прервав неловкую паузу, примирительно прозвучал неуверенный голос матери. — Она чувствует свою силу и думает, что может горы перевернуть.

— Совершенно верно, — подхватил художник, вспомнив собственную юность и рано пробудившиеся в нем силы, и в словах его прозвучали сожаление и снисходительность, которые всегда бесили Рембрандта в людях, чванящихся своей старостью. — В свое время я тоже верил, что нет такой задачи, которой нельзя разрешить.

Ван Сваненбюрх вздохнул, откинулся на красную кожаную спинку стула, скрестил тонкие ноги и вновь обратился к Ливенсу:

— Ну, не глупо ли нам тратить драгоценное время на споры о трудностях, стоящих перед твоим дордрехтским другом? Ты-то сам чем занимаешься? Что-нибудь захватил с собой? Мы с Фьореттой будем счастливы взглянуть.

Не успел Ливенс раскрыть папку, как Хармен сдвинул в сторону пеструю скатерть, Лисбет с матерью принесли подсвечники с камина, и все столпились вокруг стола. То, что Ян выкладывал на стол, показалось Рембрандту менее значительным, чем при первом знакомстве — вероятно, потому что отличительная черта работ Ливенса, его плавная линия, принадлежала к числу тех достоинств, которые быстро приедаются. Гораздо больше, нежели рисунки, Рембрандта заинтересовала сама бумага, мягкая, толстая, хорошо впитывающая сангину и бистр. Такой в Лейдене не достанешь: самые лучшие сорта бумаги всегда привозят из Амстердама.