За последние несколько лет Рембрандт нарисовал добрую дюжину таких нищих. Они стучались в дома, толкались на ярмарках, бродили по взморью, и великий гравер Калло на десятках своих листов запечатлевал их фантастические лохмотья и живописную нищету. Юноша наклонился вперед и взглянул вниз с дюны, чтобы получше рассмотреть нищего и навсегда вобрать в себя некую покорность и напряженную безысходность, угадывавшиеся в линиях его спины и головы. Никогда еще он не чувствовал так остро, что отрешается от самого себя и вживается в самое существо модели. Одиночество, сознание своей отверженности, неотвратимая угроза надвигающейся смерти — он понимал все это, он осязаемо ощущал, что могут эти силы сделать с плотью, мышцами, костями человека. Ему самому хотелось есть, и это желание помогало ему постичь великую муку голода; его собственное сердце, ослабевшее от сознания заброшенности и горьких размышлений, забилось в унисон с истощенным, не знающим радости сердцем нищего.
Рембрандт встал, сделал шагов сто по направлению к нему, отыскал другой бугорок и опять сел, не обращая внимания на то, что рядом валялись сельдь и морская звезда, уже раздутые гниением. Отсюда, в свете разгоравшегося дня, он различал все так необходимые ему подробности — впалые щеки, припухлый живот, особенно заметный на фоне изможденного худобой тела, локоть, высунувшийся из продранного рукава. Карандаш и бумага очутились у него в руках быстрее, чем он заметил, что вынимает их из кармана; линия ложилась за линией, уверенно, неторопливо — собственные страдания всегда пишешь скромно, без показного блеска, но с увлечением и нежностью. Трепещущие на ветру лохмотья, обрывки ткани, которыми нищий обмотал себе ноги взамен чулок, старый мешок, наброшенный им на голову, чтобы предохранить себя от утреннего холодка и простуды, — все эти предметы, которым раньше он придал бы на бумаге дразнящие фантастические контуры, он писал сейчас скупо и точно, ни на миг не давая воли воображению. И только глаза, которых он, даже напрягая зрение, не мог разглядеть на таком расстоянии, получились у сборщика раковин такими же, как у него самого, — холодными, но таящими в себе боль.
Набросок был удачен, более чем удачен. Его стоит приберечь — он еще найдет ему применение, еще преобразит этого бедняка, в немом отчаянии бредущего по песку, во множество других таких же несчастных — в калек и слепцов, которые ловят всеисцеляющую десницу Христа, в Лазаря, который собирает крошки под столом богача, в блудного сына, который добывает себе пропитание вместе со свиньями. Блудный сын! В этой притче, что бы там ни говорил господин ван Сваненбюрх, хватит сюжетов на добрую дюжину картин. Когда-нибудь, с божьей помощью, он напишет целую серию их: блудный сын, с ликованием вступающий на отцовский порог туманным утром; блудный сын в кругу блудниц, одной из которых можно придать облик Фьоретты; блудный сын — но почему он плачет, почему щеки его омыты внезапными, обильными, облегчающими слезами? — блудный сын, падающий на грудь отца, чьи руки смыкаются вокруг него в тесном всепрощающем объятии.
Час был еще ранний: оттенок желтизны на далеких парусах подсказывал Рембрандту, что с восхода солнца прошло не больше трех часов. Можно, конечно, пойти и в мастерскую — опоздал он не на много, и ван Сваненбюрх только слегка попеняет ему, но юноше была нестерпима даже мысль о том, что он вновь очутится в этих ставших ему ненавистными стенах. К тому же он голоден, а в Зейтбруке его напоят пахтаньем, накормят свежими оладьями. Распевая во весь голос старинный хорал, он торопливо зашагал через дюны к дороге, которая вела в деревню, где жили родственники его матери. Он шел, не сводя глаз с блестящих крыш Лейдена, с обагренных солнцем городских стен, со сверкающих крыльев мельницы и не глядя на то, что трещит сейчас у него под ногами, — на выброшенные морем раковины и человеческие кости.
Вечером того же дня, ровно в девять часов, когда в сыром весеннем воздухе над Лейденом еще звучали последние отголоски колокольного звона, Хармен Герритс запер двери и ушел к себе наверх. Он не чувствовал себя усталым — напротив, он знал, что пройдут долгие часы, прежде чем он сумеет заснуть, но ему не хотелось, чтобы дерзкий и блудный сын, как это уже не раз бывало, застал его внизу и увидел, с какой тревогой ожидает он возвращения Рембрандта. Сегодня мальчишка не дождется от него ни беспокойства, ни радостной встречи, ни всепрощающего привета. И все время, пока мельник складывал одежду и облачался в ночную рубашку, он с неподдельным удовольствием представлял себе, как этот самонадеянный молокосос дергает дверь, пробует открыть черный ход, а потом поневоле карабкается на стену и долго возится с оконной задвижкой, непрерывно опасаясь, что появится ночной сторож и полюбопытствует, зачем это он в такой поздний час лезет к людям в окно.