Выбрать главу

На ворсистой куртке и грубоватых пальцах ван Рейна налипли густые комки лазури — ненужная потеря дорогой краски. Но Ластман не стал упоминать об этом.

— Если хочешь, кончай работу и ступай переоденься к ужину. Хотя постой… — Художник взглянул на мольберт лейденца и ничего не обнаружил. — Куда ты дел давешний рисунок?

Ответа опять не последовало — нельзя же считать им кивок в сторону. Учитель повернул голову и увидел на грязном полу замасленный и скомканный лист рисовальной бумаги. Это огорчило Ластмана, тем более что разговор на другом конце комнаты тоже иссяк. Мать Алларта, вероятно, наблюдает за происходящим и, пожалуй, еще вообразит, что его ученики то и дело комкают свои рисунки и бросают их на пол, хотя ничего подобного не случалось здесь вот уже много лет.

— Неужели ты выбросил его, ван Рейн?

— Да, учитель.

Голос звучал резко и в то же время жалобно. Влажные серые глаза упрямо не отрывались от доски для растирания красок.

— Ну, это уж просто глупо с твоей стороны. Я не сказал тебе ничего такого, — уверенность в том, что гостья все видела и теперь осуждает его, заставила Ластмана повысить тон, — ничего такого, что оправдывало бы подобное ребячество, верно?

— Нет, учитель, не сказали. Но когда вы отвергли его, он мне и самому стал противен.

— Так вот, я вовсе этого не требовал. Напротив, как я тебе и сказал, в рисунке было немало удачного. Можешь оставить лазурь здесь — Хесселс завтра приберет. А теперь ступай и умойся — скоро ужин.

— Спасибо, учитель, — ровным голосом ответил Рембрандт и, перешагнув через рисунок, пошел к двери по длинному проходу между двумя рядами мольбертов. Никто не поднял на него глаз, никто не попытался его остановить, и Питер Ластман понял: госпожа ван Хорн все слышала и считает, что ван Рейна лучше, хотя бы из жалости, оставить в покое; в противном случае она непременно подозвала бы одинокого лейденца к окружившему ее маленькому обществу — она ведь такая любезная.

Все, что последовало за этой сценой, уже не доставило Ластману никакой радости — даже то, что он подвел гостью к мольберту Алларта, с которого смотрело на них лицо старого натурщика, послушно превращенного в сатира. Но каким невинным стал этот сатир на бумаге, какое у него простодушное лицо! Слова, которые художник подбирал в похвалу рисунку — «очаровательно», «сколько чувства», «в этом есть что-то привлекательное», — казались столь же неубедительными, как и его ответ на подарок. Чувство неловкости, охватившее его, еще усугублялось враждебным огоньком в темных миндалевидных глазах маленького Хесселса: самый младший птенец его выводка, искренне привязавшийся к лейденцу, открыто выказывал теперь неодобрение нападкам учителя — он стоял рядом и жевал яблоко, стараясь чавкать как можно громче. Он еще совсем мальчик — значит, действовать на него надо подкупом, а не угрозами.

— Хесселс, — сказал Ластман, как только в разговоре выдалась подходящая пауза, — не будешь ли так любезен сказать Виченцо, чтобы он подал имбирные пряники и виноград на сладкое после ужина?

Хесселс мгновенно клюнул на приманку — напряжение, сковывавшее всю его маленькую худощавую фигурку, ослабело, глаза на крохотном грушеобразном личике потеплели, и, встряхивая на бегу черными кудрями, он бросился выполнять приятное поручение учителя.

Госпожа ван Хорн отвернулась от мольберта и протянула мастеру руку.

— Итак, не забудьте: двадцать девятого сентября, вечером, вы у нас по случаю именин Алларта, — сказала она и взяла сына за руку, давая тем самым понять, что Ластману нет нужды провожать ее до дверей. — Но это, конечно, не значит, что мы не надеемся видеть вас у себя задолго до этого дня. Идем, Алларт, только не забудь взять перчатки и шляпу. Еще раз благодарю, господин Ластман. Спокойной ночи!

Оставшись один, художник опустил плечи и опять побрел туда, где сиротливо стоял пустой мольберт лейденца. А вот и он, растерзанный, выброшенный, как негодная бумажка, рисунок, валяющийся на полу среди обломков сангины и перемазанных в краске тряпок. Что-то надо сделать — нельзя же уйти и оставить его в мусоре. Ластман подобрал и расправил набросок, затем поневоле взглянул на него — надо проверить себя. Но теперь он уже не мог трезво судить о рисунке. Лист был разорван от правого верхнего угла до самого лица старика натурщика, сангина размазалась на складках бумаги, но все эти повреждения лишь придали наброску какой-то обескураживающий пафос, наделили его вневременной и тоскливой достоверностью.

От этих гнетущих размышлений художника избавил Виченцо, зашедший узнать, сколько гостей ожидается сегодня к ужину. Называть громкие имена гостей слуге, который пересчитывал их, загибая пальцы, обсуждать с ним меню ужина и самолично выбирать вина было так отрадно, что, когда Ластман отдал последние распоряжения, скомканный рисунок уже казался ему чем-то чуждым и далеким от мира, в котором жил он сам.