Рембрандт оставался в стороне от всех событий. В грустном раздумье он говорил себе: «Для меня Амстердам — это не город регентов, высокомерный и блистательный оплот республиканцев. Мне безразлично, властвуют здесь Тульпы или Биккеры, или же друзья принца Оранского. Амстердам остается Амстердамом, свободной республикой в республике, самым прекрасным городом для художников и поэтов. Амстердам обязан своим величием отнюдь не тем, кто им правит; сын Фредерика Хендрика заблуждается, думая, что, сместив одного-двух бургомистров, он может ограничить власть города.
Но, с другой стороны, для чего такому городу, как вольный Амстердам, пользующемуся столь прочным авторитетом, бахвалиться своей властью, которая и без того повсюду ощущается и не требует ни доказательств, ни объяснений. К чему проявлять упорство и высокомерие, когда речь идет лишь о том, чтобы оставить главнокомандующему армией Унии горстки две кавалеристов и ландскнехтов? Амстердам платит такие колоссальные налоги, что по сравнению с ними денежное довольствие этих войск представляет ничтожную сумму. И разве для Биккеров закон не писан? Разве они не знают, что власть, данную от бога, надо уважать?»
Его высочество — статный и бравый офицер; отец и дед его спасли страну от пагубной тирании. Быть может, Рембрандту вспоминаются дни, когда любезный и вкрадчивый Хейгенс являлся с заказами от Фредерика Хендрика и, взглянув на новую картину, мог неожиданно выругаться от восхищения (правда, по-французски). То были славные, куда более спокойные времена, думает Рембрандт; между Амстердамом и наместником царил мир, город не знал нынешнего сумасшедшего, необузданного честолюбия и не мешал принцу поступать так, как ему заблагорассудится.
Да, теперь все переменилось. Уже в последние годы правления Фредерика Хендрика городом начал овладевать мятежный дух противодействия. Амстердам, прежде гордо и с готовностью несший тяжелое налоговое бремя, теперь возроптал, обуреваемый жаждой власти, тем более что седеющий, впавший в детство принц мало уже заботился о благе Голландии. Вот тут-то и пришли Биккеры и Сиксы, и вместе с ними в городское самоуправление проникли интриги и холодное, расчетливое властолюбие. Подлинные короли буржуазии!
В течение нескольких лет сила и влияние города утроились; угрозами он попросту вынудил власти генеральных штатов пойти на уступки; казалось, Амстердам решил сам управлять всей страной.
Однако кто хоть раз видел Виллема Второго, его улыбку и княжескую осанку, тонкие сильные пальцы, охватившие рукоятку меча, небрежную и гордую позу в тот момент, когда он длинными ногами пришпоривал и усмирял строптивого коня, — тот непременно простил бы его честолюбие… По своей осанке Виллем Второй не уступал королю. В сравнении с ним Биккеры — чрезмерно зазнавшиеся бюргеры, которых роднило с прирожденным властелином только одно — стремление к власти.
Быть может, именно об этом размышлял Рембрандт в один из теплых летних вечеров, когда повсюду еще витал страх после выдержанной кратковременной осады, когда Титус уже спал, а ученики, сгорая желанием разузнать новости, сновали по городу, потому что он не сумел удержать их от этого праздного занятия.
Никто, однако, не может сказать, о чем думает учитель. Его жизнь течет, скрытая от посторонних глаз.
Проходит жизнь, бежит время…
Наступил октябрь — золотая, затянувшаяся осень.
Днем над водою каналов нависают бесформенные клочья тумана. Сморщенные красные листья, кружась, падают под темными окнами, и груды их вырастают вдоль стен. Покидают Амстердам иностранцы. В гавань входят суда с торфом. Ночью часто идет дождь, а по утрам на улице холодно и бело; иногда туман не рассеивается целый день.
В мастерской Рембрандта в беспорядке свалены незаконченные картины. Зеленеют медные доски; на гравировальных иглах и инструментах лежит тонкий слой пыли. Учитель стал спокойнее, он старается примириться с судьбой. Он восстановил дисциплину среди своих учеников и снова принимает у себя друзей. Не один вечер проводит он с Сегерсом, Деккером, Асселейном, Франценом и другими друзьями, сидя в их кругу перед пылающим камином. Гости избегают говорить о минувшем лете. Но они видят застой в творчестве друга и с тревогой и состраданием спрашивают себя, к чему приведет это бессилие Рембрандта.
В иной день они опять застают Рембрандта в состоянии слепого, безудержного отчаяния. Никакими словами сочувствия и утешения нельзя прогнать его мрачность и безысходную скорбь. В такие дни они оставляют Рембрандта одного, зная, что именно одиночество, хотя и трудное для него, поможет ему прийти в себя.