– Я очень люблю именно это пирожное…
В прихожей было сумрачно, хозяева отсутствовали, а ученики работали наверху, в мансарде.
Он что-то просопел. Ей показалось, что он не расслышал ее слов. Мария сказала:
– Прекрасное пирожное…
Рембрандт удивился: что прекрасного в пирожном? Самое обыкновенное… Да!.. И не уверен, что оно понравится ей, если попробует. Мария тихонько рассмеялась и надкусила пирожное. Мило облизнулась.
– Хорош-ш-ее… – прошептала она, хитро озираясь.
Она дала понять, что оба они соучастники чего-то недозволенного. Да, да, недозволенного! Такого, чего не должен замечать посторонний глаз. Но, слава богу, дома все спокойно. Значит, он специально выбрал это время. Ведь не случайно, правда?
– Шалунишка, – бросила она.
Он глупо молчал, глядя куда-то в сторону.
Вдруг Мария поднялась на цыпочки, обвила руками его шею и наградила таким мягким поцелуем, что по спине у него мурашки побежали.
Но вскоре в нем пробудилось некое существо, которое оценило пылающую плоть Марии. Рембрандт обхватил ее, и натура оказалась достойной кисти Рубенса – что называется, в теле, что называется, кровь с молоком и прочее такое. Существо, о котором было сказано, вскоре вышло из-под контроля, и Мария вынуждена была задать вполне оправданный вопрос:
– Ты хочешь здесь?
Он не понял ее.
– Идем ко мне, дурачок. – И Мария потянула его к чулану, рядом с которым находилась дверь в ее каморку. Щеколда щелкнула, и Рембрандт оказался в мутных, но сладостных водах некоего омута. Он только слышал, как она приговаривала снисходительно и ободряюще:
– Да ты же, оказывается, мальчик. Совсем еще мальчик.
Время шло…
Дай бог памяти! Что же было после или что же было до? До и после. Или после и до… Стало быть, так: его милость мастер Сваненбюрг не устраивал Ливенса. Как выяснилось потом, не устроил он и Рембрандта. Старичок на стене все помнит и все знает. Знает, что было до и что после.
Уехал, значит, вышеозначенный Ян Ливенс, молодой живописец, подававший большие надежды, в самый город Амстердам, к его милости мастеру Питеру Ластману. Надоело, значит, ему, сказанному Ливенсу, тереть краски, и подался он к мастеру Ластману, чтобы изучать роль света и светотени в создании картины. Мастер Ластман по этой части был непревзойденным в Амстердаме. Ни в какое сравнение с ним не шел лейденский мастер Сваненбюрг.
Когда Лейден посетил его светлость достопочтенный Константейн Гюйгенс, секретарь самого штатгальтера, – это было до или после? – то выяснилось, что в Лейдене нет уже ни былой школы, ни былого мастерства в живописи. Давно прошли времена Луки Лейденского, мастера великого, и живопись в этом славном городе сошлась на мастере Сваненбюрге – малопримечательном художнике, но отличном ремесленнике по части грунтовок и отбеливания масел.
Так вот, достопочтенный Константейн Гюйгенс обошел мастерские Лейдена и лучшего мастера, чем молоденький Рембрандт, не обнаружил. (Кстати, и Ливенса тоже.) Вот разговор господина Гюйгенса с мастером Сваненбюргом:
– Говорят, что в Лейдене сошло на нет великое мастерство живописи. Правда это или нет?
На что господин Сваненбюрг со всей искренностью ответил:
– Скорее всего так. Ибо эпоха Луки миновала. А лучшие живописцы собрались в Амстердаме.
Так прямо и сказал мастер Сваненбюрг…
– Дело в том, – продолжал его светлость господин Константейн Гюйгенс, – что мне хотелось подарить принцу некие офорты или картины лейденцев, того достойные. Именно к этому я и клоню наш разговор.
Говорят, что великодушный мастер Сваненбюрг, тоже имея в виду вышеозначенное желание господина Гюйгенса, сказал якобы доподлинно следующее:
– Я могу рекомендовать вашей светлости работы никому не известного ван Рейна.
– Кто он? – спросил Гюйгенс.
– Молодой художник. Сын мельника.
– Где можно посмотреть его работы, ибо я весьма доверяю вашему мнению?
Господин Сваненбюрг указал, где можно видеть ван Рейна – неподалеку от отцовской мельницы, что на Рейне. Мастерская находится в складском помещении. Вместе с ним работает другой молодой художник – Ян Ливенс. У ван Рейна уже есть один ученик. Мастер сказал, что оба художника учились у него. Говоря по правде, их тяготила черновая работа. Тереть краски – не самое приятное занятие. Но что поделаешь? Что такое картина, плохо загрунтованная или покрытая плохой краской?
Сначала сбежал к Ластману Ливенс, а потом на полгодика подался к Ластману ван Рейн. Видите ли, им нужно было изучить прием, который заключается в особом использовании света. Свет вырывается из мрака. Создается очень эффектная ситуация: свет может помочь выявить главное, о чем хочет сказать художник…
Сваненбюрг был многословен. На минутку, видимо, позабыл, что беседует с известным Константейном Гюйгенсом.
Господин Гюйгенс слушал его с величайшим терпением, с полным уважением к мастеру Сваненбюргу.
Надо отдать должное господину секретарю штатгальтера: он проявил живой интерес к работам ван Рейна и даже оставил об этом некую запись в своей автобиографии. Запись эта весьма благоприятна для Рембрандта…
Вот достоверное свидетельство господина Константейна Гейгенса (Хейгенса), сказанное по поводу одной из картин молодого Рембрандта:
«Она выдерживает сравнение со всем, что породила Италия или античность. Я свидетельствую, что ни Протогену, ни Апеллесу, ни Паррасию не пришло бы на мысль то, что задумал юноша, голландец, мельник безбородый, сумевший соединить и выразить в фигуре одного человека не только детали, но и целое. Слава тебе, мой Рембрандт! Заслуги греков, принесших сокровища Азии на голову Италии, не могут сравниться с деяниями голландца, стяжавшего все лавры Эллады и Рима…»
Кто-нибудь скажет: секретарь штатгальтера Фредерика Генриха внес в вышесказанное изрядную долю аффектации.
Пусть так, скажем мы, однако Константейн Гюйгенс, отец знаменитого физика Христиана Гюйгенса, очень верно уловил все направление замечательного творчества Рембрандта, он глядел на десятилетия вперед и поддержал молодого живописца. Слава Гюйгенсу!
Что еще можно сказать, положа руку на сердце, по поводу той лейденской поры? Скорее всего, то были годы упорного овладения техникой живописи и графики, особенно – графики. Офорт требует большой сноровки, большого мастерства. Офорт может произвести не меньшее впечатление, чем яркая живопись, ежели сделать его по-настоящему. В нем тоже могут заиграть и свет и тени, надо только выжать из офорта все возможное…
Старичок на стене отдает должное старику на кушетке. Нет, недаром прошли годы в Лейдене! И Сваненбюрг – царствие ему небесное! – немало постарался, чтобы наставить своего ученика на истинный путь…
Старичок улыбается кривой, болезненной улыбкой. Улыбается как бы через силу. Неужели можно улыбаться в его положении? Кто он? Кем он стал в конце своего пути? Не улыбаться надо – плакать. Впрочем, плакать никогда не поздно, а вот посмеяться надо – назло всем и вся…
Тогда, в Лейдене, все шло отлично: была сила, была вера, была напористость и было умение молодого человека. И когда ему говорили, что не так горит свет на темном фоне или слишком темна половина лица по сравнению с золотом другой половины, Рембрандт смеялся про себя: он знает лучше, что ярко и что слишком записано, затемнено. У кого вернее рука и острей глаз? Он говорил тогда: у молодого! И он уже слушал советы Сваненбюрга и Ластмана вполуха. Взял от них все что нужно. Теперь он уже сам с усам!
Прекрасное было время! Прекрасен был город, великолепны крылатые мельницы, серые дюны и белогривые волны за ними.