– С Хендрикье? – Рембрандт удивленно взглянул на доктора.
– А с кем же еще?
– Она моя любимая. Она у меня здесь! – Рембрандт ударил кулаком себе в сердце.
– Я в этом не сомневался, господин ван Рейн. Но как быть с общественным мнением? Мне бы не хотелось, чтобы лишние разговоры помешали вашей плодотворной работе. Вы очень нужны нам. После того как мы избавились от испанцев, ничто не помешает нашей родине двигаться вперед семимильными шагами. В этом движении очень нужны, позарез нужны, и ваши шаги. Они слышны далеко по Европе. Надеюсь, вы это понимаете?
– Нет, – отрезал художник.
– Как так?
– Я ничего еще особенного не совершил…
– Это излишняя скромность.
1888 год. Винсент ван Гог писал:
«Фромантен очень тонко определил, что Рембрандт прежде всего – волшебник».
Из разговора в Лувре. Париж. Май, 1967 год.
— Здесь шестнадцать работ Рембрандта. И прекрасный портрет Хендрикье Стоффелс. Вот эта картина. Хендрикье, вероятно, около тридцати. Не больше. Она прекрасно одета, платье оторочено мехом. Дорогие серьги в ушах. Но лицо славной крестьянской девушки. Немного грустные глаза. Прелестные волосы. Такое ощущение, что она немного стесняется богатства, которое ее окружает. А может, ее беспокоит нечто важное, что она ощущает сердцем. Как вы думаете?
– Могу сказать одно: это очаровательная женщина. Портрет написан за два года до того, как она родила Корнелию. Титуса любила она истинной материнской любовью. Она выхаживала его так же, как выхаживала порой больную Корнелию. Такая женщина не могла различать «свое» и «чужое» дитя. Все было своим.
– Обратите внимание на этот свет, изливающийся на нее с чисто рембрандтовской щедростью. Не будем судить покойных, к тому же давно ушедших. Но, говоря откровенно, Хендрикье симпатичнее, углубленнее Саскии. А с Геертье Диркс не буду и сравнивать. Тем более что у нас нет ее подлинных портретов. Даная, наверное, писана с нескольких женщин. По крайней мере, с двух или трех.
– Как вы полагаете, чем болела Хендрикье?
– Трудно сказать. Но, по косвенным данным, вероятно, это был туберкулез. Может, доставшийся от Титуса, а Титусу – от матери. Но это чистейшей воды догадка.
– Она рано умерла. А ведь была, судя по портретам, кровь с молоком.
– Согласен с вами. Но есть и более поздний портрет. В Берлине…
Из разговора в Государственном музее. Западный Берлин, район Далем. Июнь, 1973 год.
— Хендрикье Стоффелс здесь старше луврской лет на семь. Так, кажется…
– Если судить по датам – да, именно так.
– Мечтательный взгляд. Более спокойный, более умиротворенный, чем у луврской Стоффелс. Она изображена у окна?
– Да, у окна… Немножко пополнела, если сравнить с той, с луврской. Одежда – прекрасная. Более прекрасная, чем прежде. И это после того, как с молотка распродали все имущество художника, после того, как он лишился дома. Автопортреты той, страшной для художника поры не дают ни малейшего повода для сочувствия к нему. Напротив, сам он – в кресле, весьма царствен. Он как бы плюет на все происходящее. И Хендрикье царственна.
– В ту пору Хендрикье и Титус открыли на Розенграхт лавку по продаже картин.
– Верно. Они занялись продажей картин. А Рембрандт как бы не замечал ничего. Нет дома? Бог с ним! Нет любимых картин и дорогих вещей? Бог с ними! Главное: есть голова, есть руки, есть краски, и кисти, и холсты, наконец, рядом – любящая и любимая Хендрикье. Она дружит с Титусом. Корнелия растет.
– А на руке у нее жемчужный браслет?
– Похоже, что жемчуг. Рембрандт выставляет напоказ дорогое украшение жены.
– А имелось ли оно, это украшение?
– Рембрандт мог его и придумать. Запросто. Но самое дорогое – достоверно: это – умное, одухотворенное женской мудростью лицо. Лицо привлекательной, более того – красивой женщины, каких Рембрандту не приходилось изображать…
На Розенграхт, в тесной квартире, художник вроде бы стал и бодрее, и веселее. Восьмилетняя Корнелия сидела у него на коленях. Справа от него – чуть грустная Хендрикье, напротив – девятнадцатилетний Титус, совладелец антикварной лавки.
– Какой прекрасный обед! – восклицает художник. – Корнелия, учись стряпать у своей матушки. Слышишь?
Он целует ее в ухо, а девочка смешно дрыгает ногами – щекотно. Рембрандт глядит на портрет жены и на нее. Попеременно.
– Как? – спрашивает он.
Титус оборачивается, чтобы взглянуть на стену, которая у него за спиной.
– Отец, – говорит он, – портрет мне нравится. Красив, как и оригинал. Но а если сравнить с тем?
– С каким?
– Который, к сожалению, ушел.
– Не знаю, – ворчливо говорит он. – Я не умею сравнивать. Это твоя специальность. Могу сказать лишь одно: написать Хендрикье достойно ее, наверное, не смогу. Да и кто это сможет?
Хендрикье грозит пальцем:
– Перестаньте меня хвалить. Я зазнаюсь. Воображу, что и в самом деле красива.
– Ты это серьезно? – спросил Рембрандт. – Или из кокетства?
– Серьезно. Вполне.
– Дети, – сказал Рембрандт, – мои года катятся туда, в сторону заката. Вот перед вами пример, достойный подражания. Любите ее, старайтесь быть такими, как она… Титус, можешь пригубить вина. Чуть-чуть.
Рембрандт улыбнулся Хендрикье, прикрыл глаза, давая знать, что ему очень, очень хорошо с нею. Она зарделась, как это бывало тогда, в девичестве.
– Титус, что говорят о моих «Суконщиках»? Хают? Отворачиваются от них? Говорят, что у Халса все было лучше? Что Зандрарт выше? Что Флинк мастеровитей? А нашего Бола не ставят пока выше меня? А де Гельдера, который и в самом деле талантлив? Небось топчут меня, как петух курицу? А?
– Я слышал только хорошее, – покривил душой Титус.
– Ну и черт с ними! – Рембрандт потряс кулаком. Вдруг он напомнил Самсона, угрожающего тестю. (Это на картине, которую написал в молодости.) Но кому грозил художник? – Вот что я скажу: пусть не думают, что я бездомный, пусть забудут о том, как бездушно разоряли меня, как за бесценок продавали с молотка мое имущество! У меня есть еще силы и есть голова! Мои вчерашние друзья позабыли подать руку помощи, отвернулись от меня…
– Как? – сказала Хендрикье. – А доктор Тюлп?
– Да, конечно, он был со мной. Его слова утешали. Спасибо ему. Но эти? Сиксы и прочие? Разве не могли они ударить хотя бы палец о палец? Нет! Они наблюдали со стороны, как глумятся надо мной кредиторы.
– Ты жалуешься на судьбу? – тихо спросила Хендрикье.
– Я? С чего ты взяла? Я говорю все, как было. Пусть дети знают, что такое человеческая благодарность в наше время… Они думают так: раз загнали меня на Розенграхт – значит, я погиб? Ошибка, господа, ошибка! Я пережил и не такое! Вот этой самой рукой я напишу еще не одну картину. Пусть завистники не очень радуются. Жалок тот, кто не умеет выстоять под ударами судьбы. Слава богу, у меня есть ты, есть Титус, есть Корнелия! Я задумал несколько библейских сюжетов. Они будут большие, эти картины…
– Отец, – сказал Титус, – хорошо идут твои офорты.
– Еще бы! Я их делаю от души. Я завалю твою лавку рисунками. Пусть поучатся, как делать офорты.
– Все стали падки на пейзажи…
– Прекрасно, милый Титус! Ты будешь иметь их вдоволь. Амстел течет себе, даль ясна – чего еще для новоявленных любителей искусства?! Но я буду делать для себя. Я плевал на их вкусы! Для себя, слышишь, Титус?
– Отец сегодня настроен воинственно, – пошутила Хендрикье.
– Именно! Я был и останусь воином! Так и говорите всем! – Художника осенила некая любопытная мысль. Он сказал: – Вот что, хотите я изображу себя в царской одежде? Восточной. И с жезлом в руке. А?