Только сейчас Алеша заметил, что среди суетившихся людей у вагонов снуют подозрительные типы, с вороватыми оглядками, с сумками в руках. Он внимательней присмотрелся к мужику, который разговаривал с ним. Как это он раньше не сообразил? Да это же базарный барыга, спекулянт! На Сенном рынке теперь шагу нельзя ступить, чтобы не натолкнуться на такого, что-то ухватывают, перепродают, наживаются на чужой беде. А ведь женщина тоже приняла его за барыгу, подумала, что он принес горбушку хлеба для обмена… Алеша растерянно оглядывался. Барыги воровато озираются, трусят, но творят свое черное дело, обирают изголодавшихся людей. Они и передвигаются как-то по-своему, короткими прыжками, по-заячьи. О таких бабушка сказала бы: из плута скроен, мошенником подбит… Нет, не то… Раньше на пожарах таких типов, мародеров, бросали в огонь.
Алеша увидел быстро идущих от станции милиционеров. Ему вдруг показалось, что низенький и плотный, торопливо догоняющий своих товарищей, его старый знакомый постовой с фабричной площади Вася тот-топ Ковырнев. Барыги, учуяв опасность, стали разбегаться, видимо, не раз им приходилось так делать.
Удивляться, почему здесь оказался Вася топ-топ, было некогда, Алеша тоже нырнул под вагон: попробуй докажи, что ты тут случайный человек.
Когда он разделся, почувствовал в комнате холод и пронизывающую сырость. Мать, по обыкновению встречавшая его, сейчас не поднялась с дивана, только спросила:
— Пришел? — Голос у нее был глухой, тусклый.
Алеша забеспокоился:
— Ты что, мам, заболела? — Он подошел к ней, встревоженно всмотрелся в ее осунувшееся лицо. Она улыбнулась, но улыбка вышла какая-то вымученная, непохожая.
— Да нет, здорова, так что-то, приустала. Только что с улицы, подзазябла немножко.
— Озябла, а сидишь, чаю не согреешь. Мучение с тобой…
Он отправился за перегородку, чтобы поставить чай, и уже вслед услышал:
— А она не горит, да и боюсь я этой плитки, еще взорвется, пожару наделаешь.
Так и есть. Алеша раздобыл электрическую плитку, не коптит, как керосинка, тем более с керосином стали перебои, вот плохо только — не найти настоящей спирали; мягкой проволоки он нашел, на толстом гвозде накрутил спираль, а, видно, сталь не та, перегорает быстро. Мать боится подходить к плитке, боится, что взорвется.
Спираль перегорела в двух местах, наверно, мать не заметила, что проволока вышла из пазов, поставила чайник, и произошло замыкание. Еще хорошо, что пробки не полетели, а то бы скандал с соседями.
— Знаешь, мам, сейчас шел мимо станции, эшелон стоял… — занимаясь починкой плитки, стал рассказывать он. — Из Ленинграда ребятишек привезли… Ох, и изголодались они… сами ходить не могут. Их сначала по Ладоге вывозили, по ледовой дороге, а уж потом в поезд…
— Когда только проклятущая кончится, — вздохнула мать. — Столько горя людям принесла, не помышляли даже, что так будет…
— Да… — После всего увиденного на станции Алеша чувствовал, что что-то в нем переменилось, словно повзрослел, лет прибавилось. — Там и взрослые в поезде были, с ребятами… И барыги базарные… Взрослые тоже голодные, кожа да кости, ни кровинки в лице. Мечутся, суют барыгам что у них есть, а те им хлеб, вареную картошку. Жуть что было… Я горбушку свою отдал женщине. Совала мне что-то шерстяное… Шерстяной свитер, мужик сказал…
— И как же?
Алеша услышал в материнском голосе настороженность.
— Как? Конечно, не взял. Не вампир какой-нибудь… Да, мама, посмотри-ка, что мне в училище дали.
Он принес ей грамоту. Мать внимательно рассмотрела, прочитала, лицо ее просветлело.
— Молодец ты у меня. — Она притянула его к себе, но Алеша вывернулся.
— Молодец-то молодец, только бы совсем ее не давали, — нахмурившись, сказал он.
— Да почему же? — Мать смеялась: внезапная перемена в нем развеселила ее. — Не сам же ты выпросил грамоту. Вручили — значит, за дело.
Алеша рассказал, какой неприятный осадок остался у других ребят, а ведь они тоже старались, от работы не бегали. Мать согласилась с ним.
— Ты верно почувствовал, — сказала она с одобрением, — нельзя было кого-то выделять. Вы еще дети, души чистые, чего уж вас со взрослыми-то смешивать. Ошиблись воспитатели, надо было им сказать.
— Да ты что, мама! — изумился Алеша. — Поди скажи Пал Нилычу или Старой беде, скажут: вам не угодишь, все не так, да еще накричат.
— Это кто же такие?
— Ну, директор наш и мастер, Максим Петрович.
— Что же вы своего мастера так… Нехорошо это. Человек он уважаемый, добрый.
— А его Венька так прозвал, вот и повелось. — Алеша вдруг пытливо заглянул ей в глаза. — Не заходил? Венька?
— Да как же он зайдет, когда его и в городе-то нет? Или вернулся?
— Должен бы, многие уже приехали.
— Значит, что-то задержало…
Когда пили чай, мать сказала:
— Завтра в деревню собираюсь. Нынче на Сенную не ходила, на Широкой простояла весь день, и все зря. Деревенских никого не было, снежно, не едут… А барыги, как ты их называешь, — что они за мои вещички дадут? Поднимусь пораньше да подальше уйду, может, и с ночлегом. Там, подальше-то, в глуши, глядишь, и на старушку какую набреду, которой шитье мое по душе придется. Старушки-то по базарам не очень разгуливают, особенно из дальних деревень. Завтра один побудешь, а на выходной Галинку, наверно, отпустят, подъедет…
— Так я тебя и отпущу, — грубовато сказал Алеша. — Лучше не выдумывай. Вместе пойдем.
— А училище как же?
— Ничего не случится, если и не появлюсь денек.
Наверно, мать опешила от услышанного: недоуменно и растерянно смотрела на него.
— Что случилось, Алексей? Ты же всегда так рвался?..
— Успокойся, мама, ничего не случилось. Мы теперь другую работу будем делать, учиться будем чему-то новому. Мастер мне слова не скажет, если не появлюсь. Вот увидишь…
Мать угадала: впервые Алешу не тянуло в училище.
Глава пятая
Им предстояло пройти немалый путь, и потому еще с вечера мать просушила обувку, приготовила Алеше шарф, чтобы он замотал шею под узким воротником ватной фуфайки. Ее плюшевая, когда-то модная жакетка была слишком легкой для зимы, но она надеялась, что теплый шерстяной платок, концами которого можно перекрестить грудь, согреет, не даст озябнуть.
Вышли затемно. У обоих за плечами мешки на лямках: материн — округлый, мягкий, Алешин — неровный, при резком шаге позвякивал железками. С утра мороз щипал щеки. Снег под ногами не хрустел: ночная сухая пороша смягчила дорогу.
В километре от последних домов начинался сосняк, вытянувшийся вдоль железной дороги. Сосняк был любимым местом отдыха горожан. Когда-то, до войны, по давней-давней привычке, на выходной приходили сюда семьями, несли с собой одеяла, корзины с посудой и снедью, самовары. Располагались на ночлег на заранее облюбованных местах. Сосновый бор был богат земляникой, брусникой, грибами.
В самые первые дни войны, еще не привыкшие к ночным бомбежкам, жители тоже устремлялись сюда — воздушные тревоги чаще объявлялись ночью, а в темноте взрывы бомб казались страшнее. И тоже шли с одеялами, с едой. Тянулись мимо Алешиного дома. По утрам он видел, как они возвращаются назад, спешат на работу. Так было до осени, потом даже самые слабонервные привыкли к воздушным налетам, да и ночи стали холодными, — шествие прекратилось.
Жить бы и жить могучему сосняку, но он примыкал к железной дороге. С утерей Донбасса паровозы с угля перешли на деревянные плахи. Как раз перед последним броском к Москве эшелоны останавливались здесь, пополняли запас дров. Сосновый бор стали рубить.
Алеша не был в сосняке с лета, с тех пор, как пошел в ремесленное училище, и сейчас не узнавал его: на месте вековых золотистых сосен тянулись длинные и широкие вырубки. Одни пни были занесены снегом, другие еще смолисто желтели, и снег вокруг них был измят, покрыт переломанными сучьями.
Сосновый бор было жалко, но он пропадал не зря — вливал жизненную силу уставшим воинским эшелонам, которые направлялись к фронту.