Я рассказал об этом Мокеру. Виля страшно обрадовался:
– Это прекрасно, что нас считают агентами КГБ. Пусть думают, что за нами стоит могущественная организация. Это повысит наш кредит.
Однако мы все же предприняли небольшое расследование. Выяснилось, что легенды о нас распространяет «Слово и дело». Боголюбов в разговоре с посетителями делал таинственные намеки. Появилась, мол, в Нью-Йорке группа авантюристов. Намерена вроде бы издавать коммунистический еженедельник. Довлатова недавно видели около советского посольства. И так далее. А слухи распространяются быстро.
Все это меня удивило. О конкуренции я просто не думал. Разумеется, мы знали, что в Америке существует конкуренция. Но это касалось производства автомобилей, ботинок, сигар. Мы же хотели выпускать демократическую независимую газету. То есть участвовать в культурной жизни. Просвещать наших многострадальных соотечественников. Пропагандировать серьезное искусство. Бороться за чистоту русского языка. И, как неизменно добавлял Эрик Баскин, рассказывать миру правду о тоталитаризме.
И вдруг такое отношение.
Позже мы убедимся, что Америка – не рай. И это будет нашим главным открытием. Мы убедимся, что свобода равно благосклонна к дурному и хорошему. Под ее лучами одинаково быстро расцветают гладиолусы и марихуана. Все это мы узнаем позже.
А тогда я был наивным младенцем. Я следовал принципу обратной логики. То, что плохо у нас, должно быть замечательно в Америке. Там – цензура и портвейн, здесь – свобода и коньяк.
Америка была для нас идеей рая. Поскольку рай – это, в сущности, то, чего мы лишены.
В Союзе меня не печатали. Значит, тут я превращусь в Арта Бухвальда.
Мы говорили, уезжая:
«Я выбрал свободу!»
При этом наши глаза взволнованно блестели. Ибо свободу мы понимали как абсолютное и неоспоримое благо. Как нечто обратное тоталитарной зоне.
Подобное чувство характерно для зэков, которые глядят на мир сквозь тюремную решетку. А также для инвалидов, которых санитары нехотя подвозят к больничному окну.
Свобода представлялась нам раем. Головокружительным попурри из доброкачественного мяса, запрещенной литературы, пластинок Колтрейна и сексуальной революции.
И вдруг, повторяю, такое странное отношение…
Мы решили обратиться к самому Боголюбову. Все же он был когда-то знаком с Набоковым, Джойсом, Пикассо. Должны же в нем были сохраниться остатки человечности?! И вообще, если советские редакторы – шакалы, то здесь они должны быть, как минимум, похожи на людей!
Боголюбов делегацию не принял. Рекламировать наш еженедельник отказался. А когда вышел первый номер, уволил из своей редакции мою жену. Она казалась ему лазутчицей, шпионкой.
Недавно Боголюбов говорил мне:
«Скажите, как поживает ваша жена Леночка? Она всегда такая бледная. Мы все ей так сочувствуем. Как она?»
Я отвечал:
«Борис Исаевич! С тех пор, как вы ее уволили, мы живем хорошо…»
Первый номер еженедельника «Зеркало» вышел 16 февраля. Он произвел небольшой фурор.
Шестьдесят лет «Слово и дело» властвовало над умами читателей. Шестьдесят лет прославляло монархию. Шестьдесят лет билось над загадкой советской власти. Шестьдесят лет пользовалось языком Ломоносова, Державина и Марлинского. Шестьдесят лет ожидало мифического религиозного возрождения.
Эти люди не знали главного. Они не знали, что старая Россия давно погибла. Что коммунизм есть результат длительного биологического отбора. Что советская власть – не форма правления, а образ жизни многомиллионного государства. Что религиозное возрождение затронуло пятьсот интеллигентов Москвы, Ленинграда и Киева.
Им казалось, что газета должна быть мрачной. Поскольку мрачность издалека напоминает величие духа.
И тут появились мы, усатые разбойники в джинсах. И заговорили с публикой на более или менее живом человеческом языке.
Мы позволяли себе шутить, иронизировать. И более того – смеяться. Смеяться над русофобами и антисемитами. Над лжепророками и псевдомучениками. Над велеречивой тупостью и змеиным ханжеством. Над воинствующими атеистами и религиозными кликушами.
А главное, заметьте, – над собой!
Мы заявили в полный голос:
«Еженедельник „Зеркало“ – независимая свободная трибуна. Он выражает различные, иногда диаметрально противоположные точки зрения. Выводы читатель делает сам. Редакция несет ответственность лишь за уровень дискуссии…»
Из сотни авторов мы выбрали лучших. Всех тех, кого отказывалось печатать «Слово и дело». Остальные стали нашими злейшими врагами.
Месяца два прошло в атмосфере безграничного энтузиазма. Число подписчиков и рекламодателей увеличивалось с каждым днем. В интеллигентных компаниях только о нас и говорили.
Одновременно раздавались и негодующие выкрики:
– Шпана! Черносотенцы! Агенты госбезопасности! Прислужники мирового сионизма!
Старый друг позвонил мне из Франции:
«Говорят, ты стал правоверным евреем! И даже сделал обрезание!»
Я ответил:
«Володя! Я не стал правоверным евреем. И вовсе не сделал обрезания. Я могу это доказать. Я не в состоянии протянуть тебе мое доказательство через океан. Но я готов предъявить его в Нью-Йорке твоему доверенному лицу…»
Каждое утро мы распечатывали десятки писем. В основном это были чеки и дружеские пожелания. Но попадались и грубые отповеди. В одном письме меня называли (клянусь!) учеником Риббентропа, Жаботинского, Бубера и Арафата. В другом какой-то ненормальный интересовался, правда ли, что я, будучи охранником, физически мучил Солженицына. Хотя, когда Солженицына посадили, мне было три года. В охрану же я попал через двадцать лет. Когда Солженицына уже выдвинули на Ленинскую премию.
Короче, шум стоял невообразимый.
Повторяю, это были лучшие дни моей жизни.
Встретились, поговорили
Зимой я наконец познакомился с Линн Фарбер. Линн позвонила и говорит:
– Я отослала перевод в «Ньюйоркер». Им понравилось. Через два-три месяца рассказ будет напечатан.
Я спросил:
– «Ньюйоркер» – это газета? Или журнал?
Линн растерялась от моего невежества:
– «Ньюйоркер» – один из самых популярных журналов Америки. Они заплатят вам несколько тысяч!
– Ого! – говорю.
Честно говоря, я даже не удивился. Слишком долго я всего этого ждал.
Мы решили встретиться на углу Бродвея и Сороковой.
Линн предупредила:
– В руках у меня будет коричневая сумочка.
Я ответил:
– А меня часто путают с небоскребом «Утюг»…
Я пришел ровно в шесть. По Бродвею двигалась шумная, нескончаемая толпа. Я убедился, что коричневая сумочка – не очень выразительная примета. Слава Богу, меня заранее предупредили, что Линн Фарбер – красивая. Типичная «Мадонна» Боттичелли…
В живописи я разбираюсь слабо. Точнее говоря, совсем не разбираюсь. (С музыкой дело обстоит не лучше.) Но имя Боттичелли – слышал. Ассоциаций не вызывает. Так мне казалось.
И вдруг я ее узнал, причем безошибочно, сразу. Настолько, что преградил ей дорогу.
Наверное, Боттичелли жил в моем подсознании. И, когда понадобилось, выплыл.
Действительно – Мадонна. Приветливая улыбка, ясный взгляд. Казалось бы, ну что тут особенного?! А в жизни это попадается так редко!
Надо ли говорить, что я сразу решил жениться? Забыв обо всем на свете. Что может быть разумнее – жениться на собственной переводчице?
Затем состоялся примерно такой диалог:
– Здравствуйте, я – Линн Фарбер.
– Очень приятно. Я тоже…
Видно, я здорово растерялся. Огромный гонорар, «Ньюйоркер», юная блондинка… Неужели все это происходит со мной?!