— Что ты мне скажешь, изгой, — прокаркал Верховный ворон, резким, жестяным голосом. В руках его блеснул отполированный до гладкости костяной кинжал Обращения, бледного, воскового цвета, но остроты и твердости совсем не восковой. Клинок из кости Первоворона не уступил бы в прочности и самой крепкой стали, знаки заклятья, что были прорезаны на нем чернели запекшейся кровью жертвенных сердец.
Реми приблизился в скаргу и остановился, раскинув руки, на груди его кровоточил незаживающей раной знак черного племени, оставленный Моррисом, лицо было бледным, но спокойным, лишь в глубине темно-зеленых глаз, обращенных в рассветное небо, мелькнуло золотыми искрами воспоминание о дорогом лице, наполнив сердце болью и нежностью.
— Я пришел на рассвете этого дня, как и обещал, скарг, как мы условились. Я пришел без защиты Знака, один и без оружия. И я принес тебе сердце жертвы, чтобы завершить обряд Обращения. Человеческое и дорогое мне сердце, мое собственное. И во исполнение высшей, нерушимой клятвы ты, скарг, должен принять его и сделать то, что суждено. Я все сказал, тебе, так поступи как должно.
— Глупец, — проскрежетал Моррис, приходя в бешенство. — Ты просто глупец… Во исполнение клятвы, я, скарг Моррис, Верховный ворон, принимаю твою жертву, Реми-нарраг, и будь ты проклят!
Он размахнулся и с яростной, нечеловеческой силой всадил в обнаженную грудь юноши длинный, похожий на вороний коготь кинжал, дойдя его острием, через ребра и плоть, до самого сердца. Глаза Реми широко распахнулись от пронзившей его нестерпимой боли, он содрогнулся всем телом, издав короткий, мучительный всхлип сквозь стиснутые зубы, из прокушенной губы побежала тонкая красная струйка. И когда скарг выдернул кинжал таким же резким движением, пожухлую осеннюю траву обагрила ярко-алая кровь, что брызнула из раны на груди Реми. Пошатнувшись, он сделал на слабеющих ногах пару шагов, в последнем мучительном усилии устоять, и опустился на колени, прижав к залитой кровью груди руки, потом хрипло выдохнул и, окруженный воронами, словно стенами темницы, упал. Но перед тем, как свет в его глазах померк, сознание погасло, а мир накрыла тьма, он прошептал негромко: «Я свободен».
…Когда скарг нанес удар, поразивший Реми, Эйфория, не отрывавшая взгляда от страшной картины, что разворачивалась на ее глазах в глубине Зеркальной запруды, горестно, отчаянно вскрикнула, будто клинок пронзил сердце не только юноши, и отшатнувшись от воды, упала, лишившись чувств. Джой тут же бросился к ней на помощь, но Юта, неподвижно замерев у воды, продолжала сидеть, склонившись над мерцающей гладью, наблюдая со стесненным, полным скорби сердцем, как вороны окружили черным кольцом Реми, как из груди его толчками выливалась кровь и темным, блестящим озерцом натекла вокруг головы, неподвижно лежащей на траве, с лицом, закрытым прядями волос, среди которых выделялась одна-единственная, белая как снег, сверкающий в полуденных лучах на склоне гор.
Вот ее кончики коснулись растущей лужи крови и начали пропитываться ею. И когда белая прядь вся, до последнего волоса пропитавшись кровью, стала ярко-алой, в небе раздался пронзительный, звенящий крик, и с высоты, в сиянии дня, на поляну, плавно кружа, стала опускаться огромная белая птица, прекрасная и грозная одновременно.
С недовольным карканьем вороны опасливо отпрянули от безжизненного тела Реми, и белая птица, опустив крылья накрыла ими юношу, сомкнув над ним сияющий светом покров. И когда она вновь поднялась в воздух, на поляне там, где было тело, осталась только залитая кровью трава. Со злобным клекотом вороны бросились было вдогонку за белой птицей, но повинуясь знаку Морриса остановились. А душу скарга объял в этот момент неведомый ему дотоле ужас. Кинжал, что он держал в руках, реликвия рода, священный амулет и орудие обращение, испустив черные, призрачные лучи, переломился сам собой на границе, отмеченной кровью изгоя, и почернел, став изъеденной веками старой, обветшалой костью…
…Накануне вечером Город облетела кошмарная, будоражащая новость, заставив досужих сплетников забыть о субботней драке в пивнушке «Соляная пристань», которая вылилась в грандиозное побоище, лишившее питейное заведение немалой части ее меблировки. Из уст в уста передавали горожане с придыханием, закатыванием глаз в восторженном ужасе, что дочь советника Лэптона похищена бродягой из черного племени. Да-да! Тем самым, вороном, что жил тут среди них, прикидываясь невинной овечкой. «Ох, что же это творится такое на белом свете!» — восклицали они, чувствуя при этом бодрящий, нервный трепет. — Ведь его жертвой мог стать кто угодно. Вы только подумайте! Кто угодно!» И кивая головами, добавляли: «Ведь люди так доверчивы и простодушны, и принимали его как родного, распахивая свои двери и сердца.»
Всю ночь слухи, обрастая подробностями нечеловечески дерзкого, преступного похищения, скакали блохами из дома в дом, катились мутной волной по улицам, рождая справедливое возмущение и жажду мести. Не то, чтобы Лэптона любили в городе, но уважали за твердость характера, родовитость, а более за звонкие монеты, что в изобилии водились в его закромах. К тому же Эйфория была такая прелесть, такая милая девочка, что право слово, заслуживала лучшей доли. Уже к утру сердца горожан настолько переполнились праведным гневом, желудки пивом, а разум хмельными парами, что бездействие стало просто невыносимым. А так сам виновник торжества, то есть происшествия, коварно скрылся от возмездия, то ничего не оставалась, как следуя давней и славной традиции, спалить его дом. И запылал в ночи костер.
Сухие старые доски крыльца вспыхнули сразу, следом занялась стена и вскоре огонь перекинулся на крышу. В разбитые окна полетели факелы, и вот уже в комнатах захозяйничало пламя, лаская горячими языками потолочные балки. И не выдержав этой огненной ласки, они со стоном трещали и рушились. Им вторила, разлетаясь осколками по двору, тусклая, красная черепица на крыше, обретая в пламени пожара на краткий миг, свой молодой оранжевый цвет. Последними сдались огню цветные узорные стеклышки, что украшали дверь. Они почернели и оплавились, потекли слезами и смешались с углем и золой.
Сгорели и кусты дикого жасмина, что Реми посадил вокруг дома в память о горной обители, колыбели его недолгого счастливого детства. Так, что утреннее солнце осветило своими золотыми лучами только обгорелый остов того, что еще недавно было старым, но уютным домом.
А в особняке Лэптонов, закрывшись в комнате Эйфории, задернув шторы, чтобы не видеть света дня, что в одночасье померк в его душе, сидел сжимая в руке растрепанного, плюшевого зайчонка, первую мягкую игрушку дочери, подаренную ей на самый ее первый день рожденья, Джоэл-старший. Набивка-вата, что торчала из разорванного плюшевого тельца, давно промокла от пролитых на нее в безумном отчаянии слез. Но сейчас усталые покрасневшие глаза отца Эйфории в сети внезапно прорезавшихся морщин были сухи. Он сидел на кровати дочери сгорбившись, опустив на грудь крупную голову и уставившись невидящим взглядом на царящий вокруг хаос. Первый раз в жизни он не знал, что ему делать и как справиться с постигшим его горем, где и в ком искать поддержку и надежду. И было ясно только одно, ничего уже не будет прежним.
Конец первой части.