Алке было меньше двадцати, когда её унесло в этот сволочной мир, и любимые родители воспитывали девушку в строгости. Альгерду, невзирая на немалые для знатной девицы лета, боготворили все, начиная с оруженосцев и кончая приезжим трувером, но ей самой отчего-то не приходило в голову разменять золотой на медные гроши. Покойный отец сговорил её, как и положено, двенадцати лет, утвердить союз решили года через четыре, дядюшка имел на неё какие-то свои виды. Так оно и шло, не торопясь.
— Джиз, — прошептала она сквозь покров, — я думала, ваше племя ценит, когда невеста бережёт себя для суженого. У нас так.
— Вот ведь шатан, — процедил он, — погоди.
Вокруг неё, слепой и почти оглохшей, закружились, зашелестели голоса. Шузессег, произносили они, меньязжони, нейем, тарабарщина достигла пика — и сорвалась вниз.
— Слушай, Ильдико, — снова заговорил с ней Джизелла. — Это плохо, что твоё девство не нарушено. Снимать печать — и без того дело рискованное и опасное. Тем более ты владеешь сталью и знаешь мощные заговоры. Дева-ворожея — верная гибель мужу, ослабевшему от ран. Но и поворотить назад уже нельзя. Больше сказать не имею права даже как тот, кто передаёт. Как родитель — хотя какой из меня он. Прими всё как есть и терпи. Многие жизни связаны с одной твоей.
Обряд показался ей таким же примитивным, как и вся здешняя жизнь. Ильдико подвели к жениху, который дотронулся до неё обрубком, запелёнутым в гладкий шёлк, будто предъявляя своё право, и сомкнули пальцы невестиной правой руки поверх этой гладкости. Подвели обоих к порогу свадебного шатра — сквозь голубовато-изумрудную паранджу сверкнуло нечто жёлтое, как солнце и очень яркое — и показали, как переступить через порог, чтобы его не коснуться. Можно подумать, Альги такому не учили…
Потом зажужжал, глухо забормотал хучир в руках певца, послышались мерные строки, в лицо пыхнул огонь костра, разожжённого чуть ближе ко входу, чем полагается, и Ильдико почудилось, что всё в их малом мире подчинено распеву, который сам собой рождал в голове слова:
Невесту отделили от жениха, совлекли покрывало, всунули в одну руку горсть чего-то скользкого, в другую — малый кожаный мех с кумысом. Жертва домашним духам.
Из другой баклаги, побольше, выпили люди, передавая по кругу.
Огонь — вспыхнул — приугас — восстал с новой силой, озаряя лица. За спиной девушки слышалось осторожное движение — кто-то входил, кто-то, наоборот, выбирался из тесноты. «Помни», послышалось оттуда. И «Не устрашись».
Шатёр почти опустел. Музыка смолкла. Чары развеялись. Ильдико повернулась к мужу…
И тут крепкие молодые руки — а их было много, слишком много! — подняли её, перенесли через огонь и бережно опрокинули на покрышку из мягкой кожи. Похожей на… похожей на её собственную. Развернули полы халата, остриё ножа скользнуло, порвав надвое слои тончайшей материи. Ладонь легла на губы, четыре других — сдавили запястья и щиколотки.
А потом пленницу взяли. Раз, другой, третий — бесконечное множество. Каждый из насильников уносил на себе каплю крови, частицу её плоти. И добавлял крупицу боли к безмерному унижению. Живые тиски сменяли друг друга.
Пока не отпустили совсем — беззвучно плачущую, с истерзанной душой.
Снова загорелось пламя — от дуновения ветра, пьяные тени скользнули за полог.
Тёмный силуэт наклонился над ней, глаза мужчины — чёрный зрачок на фоне чёрной радужки — казались без дна.
Вираг расправил на ней одежду, перенёс на чистое.
— Чегелед, — в голосе звучали странные интонации, незнакомый акцент. — Любимая. Никто не желал плохого ни тебе, ни мне. Скверна снята с тебя. Утром ты сможешь властвовать. Сможешь меня убить, если будет твоя воля. Но дай мне довершить начатое моими побратимами — без этого все труды будут напрасны.