— Вы не умеете оборонять такие крепости, — сказала она как-то Вирагу, несмотря на то, что боялась побоев. Впрочем, муж ни разу не поднял на неё ни руки, ни просто голоса. Даже сейчас, когда был явно раздосадован.
— Ты права, хотя немного в этом смыслишь, — ответил он. — Не умеем. Тот, кто, подобно вашим воинам, закрывается в узком футляре, надеясь выдержать осаду, уже побеждён: враг либо сломает футляр, либо пройдёт стороной туда, куда лежит его путь. Цепью можно перегородить улицу города или даже бухту перед ним, но спасёт ли это от мышей, муравьёв — и рыб? Мы одолели твои стены легко, после них проще стало брать другие — вы уже не могли сделать вылазку, чтобы помочь соседям. Оттого-то народ онгров и не любит крепостей, в отличие от хенну: каждая из них ловушка, с какой стороны ни посмотреть.
— Тогда зачем тебе держать на спине эту обузу? Зачем вообще была вся эта кровь?
— Надеешься разозлить меня? Получить ответ? — он рассмеялся незло, щёлкнул её по носу — здешняя замена поцелую.
— А вы на что надеетесь? — переспросила Ильдико.
— Онгр слишком отважен, чтобы жить надеждой, — ответил Вираг. И надолго замолчал.
Тогда они уже поставили свой дом — новую палатку из дублёных в конской моче шкур. Двойных — волос книзу, волос кверху. Вираг поначалу хотел, чтобы жена поселилась в одной из малых комнат замка, с камином — такой, как была у неё прежде или вообще той самой. Но Ильдико отказалась — даже не из суеверия или боясь ворошить былое. Потому что среди гранита и базальта навечно поселился холод: сочился в бойницы, даже если удавалось затянуть их пергаментом или бычьим пузырём, вился над полом струйками тумана, дышал ледяной сыростью в отверстую пасть камина. А в шатре было так тепло, как позволял очаг, по кругу выложенный теми же камнями. К стенкам, положим, лучше было не прислоняться, но если запахнуть вход пола на полу, как делали онгры со своими халатами, и поднять бока двойного мехового ковра на вершок от земли, вполне можно было укрыться на ночь.
Днём же Вираг либо объезжал в седле окрестности, либо лазил по стенам, проверяя их готовность. Женщин вокруг Ильдико хватало и для всех домашних работ, какие можно было придумать, и для свиты — на ней муж настоял ради её безопасности.
Потому что новобрачная через неделю после ритуала догадалась, что беременна: крови не пришли и даже, как говорится, не подумали, зато прорезался неуёмный аппетит. Ни с кем не поделилась этим раньше названой, так сказать, матери.
Джизелла попытался успокоить:
— В любом случае Вираг твоего ребёнка признает. А что тебе самой не будет известен настоящий отец — о том не тревожься. Для такой свадьбы старухи выбирают день, когда молодая не может зачать, это обычай. Но вдобавок дружки молодого никогда не оставляют в невесте своего следа. Их ещё мальчишками такому учат. Одно дело — развлекаться с девушками, другое — байстрюков зачинать.
И посоветовал:
— Делать тебе будет почти что нечего. Учись-ка и ты сама. Языку нашему — не с одним мужем придётся говорить. Я при тебе тоже не всегда буду — да и какой из меня толмач!
Брать слова и фразы приходилось из уст в уста — ничего «прикреплённого к бумаге» у онгров не водилось, да и Альгерда не много такого видела в своей жизни. Язык был не похож ни на что привычное, никакие сопоставления не облегчали дела. Зато вербальная мелочь, которая осталась в памяти Альки, и курьёзный — рето-романский, окский? — язык, родной для Альги, помогали уже тем, что были различны. Но истинное обучение началось, когда Ильдико решила быть немой, наподобие грудного ребёнка, и не учиться онгрскому, а принимать в себя без остатка. Словно единственно возможный способ изъясняться.
Наверное, произошло чудо — но возможно, дело было лишь во времени и покое, который оно принесло. Язык впитывался в Ильдико наподобие губки, вместе со знанием росло дитя в чреве, и рыхлыми кусками, лохмотьями, засохшей листвой опадало с неё прошлое.
«По существу, одной ночи хватило, чтобы переменить всё во мне: одеяние, природу души и саму веру», — с горечью думала юная женщина. Кто была она в прошлом — Алка или Альгерда? Непонятно.
Насчет веры она не кривила душой: те глубокомысленные стихи, что сопровождали бракосочетание, пелись у огня в его честь и у бегучей воды — во славу её самой, мелодии, которыми обвивали всё: начало работ, охоту, скудные празднества, ритуалы смерти и рождения, — были подобием священных гимнов. А теперь эти гимны глубоко внедрились в плоть иноземки вместе с языком — и делали там свою тайную работу.